Сайт Тима J. Скоренко Сайт Тима J. Скоренко Обо мнеЖЖКонтактная информация
Сайт Тима J. Скоренко
Сайт Тима J. Скоренко
Журналистика Популяризация науки Проза Стихи Песни Другие проекты
Сайт Тима J. Скоренко
Сайт Тима J. Скоренко
Стихотворения Переводы Учебник стихосложения Публикации Премии
Сайт Тима J. Скоренко
2016 2014 2013 2012 2011 2010 2009 2008 2007 2006 2005 2004 Алфавитный список
Сайт Тима J. Скоренко


        СОЧИНЕНИЕ ПО КАРТИНКЕ ДЛЯ ДЕВЯТОГО КЛАССА

    Мальчик играет, конечно, в мячик, мальчик от девочек мячик прячет, если найдут эти дуры мячик, бросят в соседский терновый куст. Мальчик ушёл далеко от дома, местность не очень-то и знакома, но по неписаному закону думает мальчик: «Сейчас вернусь». Мячик цветной и живой почти что, праздник для радостного мальчишки, в первом составе у «Боавишты» или, на крайность, у «Спартака». Гол — аплодируют все трибуны, гол — и ревёт стадион безумно, уно моменто, всего лишь уно, слава настолько уже близка. Воображенье ему рисует: все вратари перед ним пасуют, он переигрывает вчистую всех Канисаресов на земле. Он — нападающий от рожденья, через защиту промчавшись тенью, сеет в соперниках он смятенье, кубки красуются на столе. Мяч улетает куда-то дальше, через дорогу, пожалуй, даже. В следующий раз-то он не промажет, хитрый кручёный — его секрет. Мальчик бежит за мячом вприпрыжку, не замечая машину, слишком быстро летящую на мальчишку. В этот момент замирает вре...

    Мама готовит обед на кухне, рыбе два дня: не сварить — протухнет, после, закончив, устало рухнет, будет смотреть по ТВ кино. Пахнет едой и чуть-чуть духами, пульт управления под руками, что по другой, например, программе, тоже какое-то «Мимино». Рыба всё варится, время длится, ночью без мужа давно не спится, хочется днём на часок забыться, чтобы ни звука и темнота, только никак, ни секунды больше, нужно успеть на работу, боже, строже к себе — да куда уж строже, слышите, это я вам, куда? Ночью — сиделкой, а днём — на баре, маму любая работа старит, тут о каком уж мечтать загаре, губы накрасить — минута есть. В маму внезапно стреляет током, что-то сынишка гуляет долго, в ней просыпается чувство долга, тяжек, поди, материнский крест. Мама выходит, подъезд свободен, улица тоже пустует вроде, мама кричит, мол, ты где, Володя, быстро темнеет в пустом дворе. Мамы ведь чувствуют, где их дети: что-то не так, это чует сердце, что-то не то, ощущенье смерти. В этот момент застывает вре...

    Виктор сегодня почти доволен, утром пришло sms от Оли, Оля свободна: в бистро, в кино ли, это неважно, но мы пойдём. Виктор влюблён, как мальчишка глупый, зеркалу поутру скалит зубы, носит букеты размером с клумбу, ждёт у окна её под дождём. Виктор на съёмной живёт квартире, классно стреляет в соседнем тире, Виктору двадцать, кажись, четыре, молод, подтянут, вполне умён. Вот, на неделе купил машину, планы на отпуск теперь большие, ехать с друзьями в Париж решили, Олю, возможно, с собой возьмём. Радио бьёт танцевальный ритм, Виктор пьёт пиво с довольным видом, надо себя ограничить литром: всё-таки ехать потом домой. Друг говорит: погоди, останься, скоро начнутся такие танцы, Оля заждётся, поеду, братцы. «Оля, — смеются, — о боже мой!» Виктор садится за руль нетрезвым, скорость он любит, признаться честно, медленно ехать — неинтересно, если ты быстр — то ты в игре. Виктор себя ощущает мачо, красный мустанг по дороге скачет, тут выбегает на трассу мальчик. В этот момент замирает вре...

    Время застыло и стало магмой, патокой, мёдом и кашей манной, чем-то таким безусловно странным, вязко-текучим, пустым на вкус. Время расселось в удобном кресле, время не знает «когда» и «если», так как все эти «когда» и «если» пахнут не лучше, чем старый скунс. Если мальчишка не бросит мячик, мячик, естественно, не ускачет, мама, естественно, не заплачет, так, отругает, и это всё. Если водитель не выпьет пива, Оля не будет слегка игрива, сложится паззл вполне красиво: жулик наказан, Малыш спасён. Время не знает, на что решиться, вроде не хочется быть убийцей, только надолго остановиться — это неправильно, сто пудов. Там ведь немного, не больше метра, хуже для паузы нет момента, тут уж какие эксперименты, чуть с поводка — и уже готов.

    Здравствуйте, дети. Себя устроив в шкуре любого из трёх героев, пишем об этом красивым строем, на сочинение — полчаса. Пишем, пожалуйста, аккуратно, буквы желательно, чтобы рядно, почерк красиво, легко, нарядно, так, чтобы радовались глаза. Мальчик застыл в двух шагах от смерти, Виктор не видит его — поверьте, маме — бумажка в простом конверте, пишем об этом сквозь «не могу». Пишем о том, что ни дня покоя, пишем о том, что мы все — изгои.

    Если рискнёшь написать другое — я у тебя в долгу.


        ЖЕНЩИНЫ ТИНТО БРАССА

Так понимаешь, не с первого, правда, раза,
Что никого ты не видел красивей, чем
Женщины в фильмах блестящего Тинто Брасса
С татуировками розочек на плече.
Так понимаешь, сорвав портупею Тича,
В шкаф уложив калиброванные стволы:
Мир наполняется тучей анорексичек
С ножками тоньше, чем прутики от метлы.

Всё, раздевайся, на полку клади вериги,
Хватит себя истязать, ты мужчина, брат — 
Значит, тебе не должна быть приятна Твигги,
Так как не пища — шампанское и икра.
Так как не выстрел — из дамского пистолета;
Как не машина — какой-нибудь мелкий «Смарт»,
Так как не лето — какое-то бабье лето,
Так как не выход — исчезнуть, сойдя с ума.

Если с ноги открываешь ты двери в бары,
Если начальство тебе — только ты и Бог,
Если ты чётко умеешь раздать удары
Первым — по лбу, а вторым, предположим, в бок,
Значит, и женщинам следует быть по классу,
Пышным, в корсетах, четвёртый размер груди,
Точно такими, как женщины Тинто Брасса,
Только такие и могут с тобой идти.

Только такие блистательно держат спину,
Только такие и смотрят поверх голов,
Только такие не бросят тебя, не кинут.
Только такие не требуют лишних слов.
Выстрел за выстрелом, кожаный плащ, причёска,
Челюсть квадратная, узкий горящий взгляд:
Каждое дело твоё, как щелчок чечётки,
Каждое слово сжигает мосты назад.

Будь же уверен, что в мире не стало меньше
Злости и подлости, боли и темноты,
В мире становится меньше красивых женщин,
Главное, чтобы с подобной сошёлся ты.
Нежность и сила — и вместе они прекрасны,
Нежность — в постели, а сила — в петле дорог.
Ждёт тебя где-то богиня из фильма Брасса,
Значит, весь мир, как собака, лежит у ног.

        АД

    Не лекарь время, а просто так, эскулап-любитель, убогий травник, купивший практику и диплом. Оно исправит все последствия мордобитий, тобой полученных, что естественно, поделом. Оно исправит твои порезы и переломы, добавит крови и пятна с совести ототрёт, поставит крышу на мнемонические колонны, перевернёт тебя наизнанку, наоборот. Оно нагреет тебе водички и трав душистых насыплет в ванну, мол, погружайся и сладко спи, оно окажется офигительным массажистом, натёршим руки на миллионах согбенных спин. Оно позволит тебе расслабиться и рассесться в уютном кресле среди любимых твоих систем, но будь уверен: оно не сможет исправить сердце, а это значит, оно не излечит тебя совсем.

    Два года кряду я был игрушкой в руках Венеры, пустой лодчонкой с запасом бубликов на борту, меня бросало к морскому дну и в земные недра, мне придавало мужскую жёсткую красоту. Меня влюбляло и вылюбляло (прости, филолог!), меня швыряло по паутине стандартных дней, меня кормило пирамидоном и корвалолом, меня штормило, и я всё время мечтал о ней. Она мне снилась в различных позах и интерьерах, в старинных замках и в современных узлах квартир, она вставала моей рассветной звездой Венерой, она ложилась, во тьму обрушивая мой мир. Три встречи за год, слова что ветер, забыты утром, еда в пельменной, прогулки в парке, «привет» в сети. Она сказала: «Не стоит свеч» — и сказала мудро. Но вот другой такой, скорей всего, не найти.

    Прости за каждый мой шаг не в тему, за лунный вымпел, по глупой прихоти мной оставленный на Земле. Я просто выпал, как снег весенний, на слякоть выпал, теперь я таю, и я растаю за пару лет. Возможно, блажью безбожно пахнет моя стихира, возможно, время — отличный лекарь для всех мужчин, и только я продолжаю ныть и ругаться с миром, поскольку я, вот такая участь, неизлечим. Неисправимы мои наигранные ужимки, мои замашки, мои придуманные слова, я вечно в детстве, я неподвластен тискам режима, и сердце в тысячу раз сильнее, чем голова. Она могла бы случиться лучшей моей наградой, крестом мальтийским, медалью имени Помпиду.

    Меня, священник, давно не пугает угроза ада. Уже два года я перманентно живу в аду.


        ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА

Сегодня день, обычный день,
Всё та же муть и дребедень,
Всё та же мешанина тем,
За вехой веха.
Такой же дождь (ну, где же снег?),
Асфальт как карта мелких рек,
И время продолжает бег — 
Мне четверть века.

Одни — в любимчиках судьбы,
Другие — в зареве борьбы,
А третьи просто строят быт,
И слава Богу.
А я не нажил ни черта,
В моих карманах пустота — 
Я ненавижу иногда
Свою свободу.

Свою любовь я упустил,
Синицу не сдержав в горсти,
Среди напыщенных светил 
Меня не видно.
А по TV — попсовый гимн,
Продюсер — сущий херувим,
А ведь он мог бы быть моим — 
Опять обидно.

А впрочем, ладно, что терять:
Я не умею отмерять,
Раз не дают — так нужно брать,
Хватать с разбега.
Довольно, брат, меня лечить,
На это созданы врачи.

По сути — чушь, а как звучит:
Мне
Четверть
Века.


        РАБЫНЯ

Если он говорит: «Принеси мне воды!» — неси.
Если он говорит: «Напои моих псов!» — пои.
Если он говорит: «Разгрызи мне орех!» — грызи,
Потому что в числе им хранимых свобод — твои.

Знай свой угол, рабыня, забудь о правах, молчи.
Если он на тебе испытает свой кнут — терпи.
Если кровь потечёт — отползай в конуру, лечи,
Убедившись сначала, что ты не нужна: он спит.

Если он говорит: «Почитай мне стихи...» — читай.
Если он говорит: «Лобызай и люби!» — люби.
Всё, что он обязует тебя проглотить — глотай.
Так обязаны делать такие, как ты, — рабы. 

Но когда чёрный варвар прискачет из дальних мест
И наступит на Рим, и утонет в крови плебей,
В первый раз сделай выбор сама: для кого ты есть.
И того, кто останется лишним, сама — убей.

        АЛАЯ БУКВА

    Алая буква горит на её груди, нет ни надежды, ни выхода впереди, каждый обязан сказать ей: «Давай, иди, прочь уходи отсюда!», каждый обязан ударить её кнутом, каждый обязан закрыть перед нею дом, каждый обязан себя освятить крестом и прошептать: «Иуда!» Алая буква горит на её спине, ведьм на деле положено жечь в огне, только зимой неудобно, но по весне — хворост, плевки, рубаха. Дети, закройте-ка глазки, идёт она, с виду красавица, истинно — Сатана, все непогоды, болезни, дожди, война — из-за тебя, собака. Алая буква горит на её плече, что она скажет теперь на вопрос: «Зачем?», просто ей так не хватало его ночей, дней его не хватало. Если любовь — это сила, то сила зла, сила, которой ни имени, ни числа, знаешь ли, рыцарь, она ведь тебя спасла. Просто ей было мало.

    Если пройдёт не иначе как пять веков, если изменится строгий смешной закон, станет пастеризованным молоко, станет любовь продажной, в целом-то не изменится ничего, также от ужаса будет сводить живот, алая литера это переживёт, не без успеха даже. Рыцари в серых костюмах или джинсе мчатся по асфальтированной полосе, мчатся на верном дизельном колесе в офисы из пластмассы. Рыцарей столько, что всех не составишь в ряд, рыцари пишут, печатают, говорят, алые буквы на спинах их жён горят, так как они прекрасны. Мысли у жён обаналены, просто страх, вряд ли они вспоминают о тех кострах, им бы машину, квартиру, отличный трах, плюс ко всему на юг бы. Если же ты вдруг посмеешь любить меня, стоит вернуться туда, к торжеству огня, ну же, ответь, ты сумеешь её принять — тяжесть кровавой буквы?

    Алая буква пылает в твоих глазах, нужно забыть о запретах и тормозах, ты — не невеста, а жалящая оса, смерть в оболочке девы. Надо презреть все законы и на корню вырубить то, что придётся отдать огню, стать элементом дизайна под маркой «ню», рдеть, как когда-то рдела. Вот индульгенция, будь, наконец, собой, справься со страхом, стыдом и уйди в разбой, это не с теми, кто жжёт, а с рассудком бой, с разумом и барьером. Алая буква — пускай же она горит, пусть тебе кто-то любезности говорит, главное — это свобода в тебе, внутри, чувства не стоят меры.

    Это граница. Внутри у тебя — конвой. Он не позволит вырваться над собой. Может, ты просто работаешь головой. Может, ты знаешь цену. Вот две пилюли. Какую б ты не взяла, алая буква сотрётся и несть числа миру, который с собою ты принесла.

    Это — эффект плацебо.


        ОЩУЩЕНИЕ ТЕРРОРА

Я чувствую: кровь вскипает и рвёт артерии,
Подкожный, почти что римский, водопровод.
Смириться нужно — но с такими потерями
Смириться может разве что идиот.
Рождается новый жанр: слепая стенопись,
Перфоманс, пробуждающий, точно «Burn» — 
Я чувствую, как во мне закипает ненависть,
Мой внутренний мистер Хайд, сверхразведчик Борн.

И кто-то по «Фэшн-ТиВи» продаёт нам кружева,
Оборочки, финтифлюшечки и гламур:
Но мне наплевать: достаю из схрона оружие,
Бросай арбалет на пол, паскудный Амур.
И руки за головы, все вы — руки за головы,
Лежать на земле и не двигаться, носом — в пол.
Нет требований, переговорщик, заткни свой колокол,
Я просто хочу убивать, вот и весь гандбол.

Подайте мне глобус и ластик подайте с лезвием,
Подайте мне радиоточку, телеэкран.
Раз целые страны мне кажутся бесполезными:
Так я бы сейчас же и стёр несколько стран.
Пусть дети там, виноград, машиностроение,
Наука, культура и счастье — хоть сотню раз.
Но весь этот улей, табор, шабаш, роение — 
Всё это нужно стирать, стирать, стирать.

Стирать их довольных пап на красивых «Крайслерах»,
Стирать их дородных мам и тупых детей,
Стирать их суды, магазины, «Плейбои», «Хастлеры»,
Стирать их солнце, оставить их в темноте.
Отправить к ним океаны, торнадо, молнии,
Залить их страну раскалённым красным свинцом, 
Стереть их, но чтоб заметили и запомнили
В последний момент ненавидящее лицо.

Прощай. Ты умрёшь сегодня под этим ластиком,
Прости, но тебе неподвластны миры, мой друг.
Будь счастлива фактом (нет-нет, это не фантастика),
Что ты умираешь от самых любимых рук.
Ворвутся солдаты, но нет террориста более,
Они опоздают: полглобуса — пустота.
Последним движением в белое-белое поле я
Стираю себя. 
И совесть моя — чиста.

        МОСКВА, ПРИЁМ

    Москва, приём, вызывает Катя, холодный ветер подул некстати, ну, сделай что-либо, Бога ради, замёрзну сейчас к чертям. Ну да, конечно, «я жду трамвая», вот только местность тут кольцевая, на жопе руки отогреваю, машины вокруг летят. Сейчас остановится дальнобойщик, заплатит меньше, запросит больше, посадит раньше, отпустит позже, чем следует отпускать. На «микре» мама, она заметит, тебя, мол, сука, так хоть за смертью, давай, работай, теперь мне светит пахать за десяток Кать. Москва, приём, мне ужасно плохо, я знаю, знаю, что я — дурёха, но, слышишь, кроме тебя и Бога, здесь нет никого совсем. Пусть только ночь пролетит спокойно, пусть будет просто не слишком больно, пусть стихнет ветер, и я довольна. И снова на полосе.

    Москва, приём, вызывает Игорь. Мне нужен литр, ты слышишь? Литр. Ну, как в канун Олимпийских игр давали всё по рублю. Сосед вчера уволок пальто-на, а там в кармане, блин, полбатона, ну нет же, слышишь, какой подонок, найду, по лицу вломлю. А нынче очереди — по часу, дожил до стойки, уже, мать, счастлив, плюс отстоишь, как бывает часто, а розового и нет. Потом плетёшься домой побитый, и нету литра — а нужен литр, навстречу — сволочь с бейсбольной битой, и прямо, етить, ко мне. Москва, приём, мне бы просто чтобы пожить спокойно, дожить до гроба, и чтобы шагом, а не галопом — какие знаю слова! Ну ладно, хрен с ним, заначка есть-то, найдётся капелька, чтоб согреться, совсем чуток успокоить сердце, не лопнувшее едва.

    Москва, приём, вызывает Оля. Сегодня снова работа в школе, не пожелаю я этой роли, пожалуй что, никому. Такие дети, что просто ужас, у половины — так мать без мужа, для половины лошадка Ксюша полезнее, чем «Муму». Какой там Пушкин, какой Тургенев, тут каждый, знаете, просто гений, и половину зовут — Сергеи, и каждый растит усы. Они крикливы, они задорны, они досрочно знакомы с порно, и на устах у них мат отборный уместнее, чем язык. Москва, приём, мне немного надо. Зарплату выше, метро чтобы рядом, и всё, я буду за этим стадом присматривать, как могу. А так — во мне вызревают бесы, такие, знаешь, что хоть убейся, ну, что поделаешь с лишним весом… Ну, всё, я уже бегу.

    Москва, приём, вызывает Петя. Я по утрам на своём мопеде миную пробки и на проспекте паркуюсь, когда везёт. А тут такая, пардон, рутина, и мне становится так противно, что я рисую в «Пейнтбраш» картины, скукожившись, как удод. А шеф проверки проводит редко, не человек — робокоп-танкетка, он с расстояния ловит метко любую мою фигню. И я работаю, как машина, как заводная, поди, пружина, один за княжескую дружину, и хрен ведь кого виню. Москва, приём, мне ужасно скучно, одно и то же, обед и ужин, мне, кстати, тоже не много нужно, чтоб денежным был фриланс. Ну, вот опять, это шеф, конечно, сижу, считаю, прямой, прилежный, а он проносит свой взгляд небрежный всё дальше и мимо нас.

    Москва не знает своих героев, своих страдальцев, просить — пустое, когда не можешь нести крест, стоя, неси на карачках крест. Мы — просто клетки, эритроциты, она просеивает сквозь сито всех тех, кто кажется паразитом, кто малый имеет вес. Москва, приём, я кричу в пространство, хотя, не стоит, поди, стараться — ресурс расходуется у раций, а связи-то не даёт.

    Молчи, дружок, будь сильней и строже. Ты — часть Москвы. Ты прирос к ней кожей. Ты ненавидишь её, но всё же — цепляешься за неё.


        ГЛАГОЛЫ

Глаголы, камраден, намного сильней имён.
Глаголы умеют резать, колоть и бить.
Глагол — инструмент создателей и убийц,
Глагол — это шорох ветра и вой знамён,
И если ты падаешь лбом — в чёрный камень — ниц,
То падай глаголом, которым ты заклеймён.

Глаголы сильнее, они испокон веков
Спускались на землю, чумные верша дела.
Глаголы творили закон, запретив закон,
Держали закон под тяжёлым стальным замком,
Топили закон и сжигали закон дотла,
Такое у них ремесло, их закон таков.

Пытаясь создать что-нибудь вопреки богам,
Мы склеили имя из звуков и суеты.
И имя пошло по умам, по рукам-рогам,
Оно превратилось в бессмысленный смутный гам,
Оно превратилось в эссенцию пустоты,
Оно превратилось в осадок, в отходы, в дым.
Но мы всё равно причисляем его к святым.

Да будь ты убог, будь ты нищ, изувечен, гол,
Ложись ты в подушку лбом, животом на дзот,
Плыви по системе имён, как по воле волн,
Ты всё это бросишь к чертям, если Бог придёт,
Умляут воткнёт над «ё» и макрон над «йот»,
И будет прекрасен.

И имя ему — глагол.

        ИСТОРИЯ О БЕЗРАЗЛИЧИИ

    Когда война обрушится на город, меня поймав в ловушку из руин, солдат врага в мою ворвётся нору, с пути сметя рекламных героинь, дробя асфальт, разбрызгивая стёкла, мои иконы втаптывая в грязь, со лба стирая след кровоподтёка, круша мой мир на раз, на два, на раз. Он будет зол, накормлен и напоен, он будет изворотлив и хитёр, он будет метить в главные герои, идущие на плаху и в костёр. Я посмотрю в окно на поле боя и там увижу мужество и честь, и как трубач — единое с трубою — поёт «Вперёд!», поскольку повод есть. Как мой сосед ползёт на баррикаду, держа гранату раненной рукой, забрать с собой ещё десяток гадов, идя на вечный правильный покой. Как мой собрат по довоенной жизни стоит у чистой беленой стены, глядит в глаза захватчикам отчизны, как все отчизны гордые сыны. Как местный трус, по жизни вор и рохля, встаёт во весь — впервые в жизни — рост и с криком «Суки, чтобы вы подохли!» берёт заряд и рвёт последний мост. А я смотрю и слышу гул орудий, шаги за стенкой — это звук врага, и мне плевать. Пускай погибнут люди. Я — не герой. Мне шея дорога.

    Мне наплевать на подвиги и песни, на всех, кто там, внизу, идёт на смерть, пускай идут, пускай исчезнут в бездне, Харон найдёт у них в глазницах медь. Мне наплевать на тех, кто рвётся в пекло, о ком потом напишут в словарях, кто станет славой, символами века, чей воспоют поэты жалкий прах. Пускай идут: у них судьба такая. Не будь таких — не станет и меня. Пусть жрут дерьмо, из луж пускай лакают, пусть не увидят завтрашнего дня. Рядами тел пускай врагов удержат, пусть кровь прольют на терпкий чернозём, пускай уснут с винтовкой и в одежде, с последней мыслью: «Может, доползём». Я не пойду на яркие парады, не понесу к могилам их венки. Они мертвы, соответственно, так надо. Так решено движением руки. Я не хочу трезвонить о победе, победа — тлен, неважно, кто сильней, кто — на коне, кто — недвижим и бледен, кто смерти друг, а кто воюет с ней. Мне наплевать — и я имею право плевать на всё, что дорого другим, на соль земли, на реки и дубравы, пускай захватят родину враги. Пускай берут, возможно, с ними лучше, они построят новые дома. Пусть будет так, пускай решает случай. Грядёт зима? Ну что ж, пускай зима.

    Настанет мир для всех прибрежных родин. Настанет солнце, утро и кровать. Но даже в этой призрачной свободе найдётся, на кого мне наплевать. Мне наплевать на погребённых в оспе, на заражённых СПИДом и чумой, на тех, кто ждёт, когда их примет хоспис, куда они вернутся, как домой. На всех, кто нищ, кто голоден и страшен, на африканских плачущих детей, мне наплевать на все проблемы ваши, в гробу вас видеть с ними я хотел. Мне наплевать на всякие конфликты, на осетин, на курдов и т.д., мне наплевать на жалких и забитых, на утонувших в каторжном труде. На инвалидов, нетрудоспособных, на одиноких, старых и кривых, на коматозных, на сидящих в зонах, убогих, сирых и жующих жмых. Плюю я на младенческую смертность, на девочек, идущих на панель, на глупость, на убожество и мерзость, на неспособных к женщинам парней, на всех, кто слаб, кто пуст и бесполезен, я болт кладу, смотрите, я кладу. Я — для себя. По головам я лезу и доползу, доеду, добреду. И если мне предложат много денег — не заработать столько никогда — я всё продам легко, такое дело: и честь, и ум, и родину продам.

    Так легче жить. Хотя, признаться честно, чему бывать — того не миновать. И я — никто. Я — человек без места. Везде мне плохо. А другим — плевать.


        ДЕВЯТНАДЦАТЬ
        Привет Нилу Гейману

Мне помнится, ей исполнилось девятнадцать, некруглое, неделящееся число,
Она умела божественно улыбаться, мужчин отправляя в утиль, на погост, на слом.
И в каждом её движении торопливом, кокетливом, безупречном, как ровный круг,
Читалась Эрато, Терпсихора, Клио и прочие музы, вступающие в игру.

Я вырос и стал умнее, серьёзней, выше, хотя в карманах по-прежнему  пустота,
Я бросил гулять по холодным столичным крышам и бросил жить по принципу «от винта!»
Я бросил бояться, ныкаться и стесняться, и как-то раз я её повстречал в пути, 
И было ей по-прежнему девятнадцать, и я постеснялся даже к ней подойти.

Я жил, растил животик, менял работы, полтинник скоро, полвека ушло в трубу,
Сосед по дому рассказывал анекдоты, начальство мне виделось в белом большом гробу.
Но изредка — раз в два года, а может, реже, я видел на разных обложках — текут года,
И только она остаётся такой же, прежней, и ей девятнадцать: отныне и навсегда.

Когда-нибудь я взойду на ладью Харона, безликого и бессрочного старика,
Я дам ему драхму — не более, драхму ровно, загробную взятку, последний земной откат.
И будут молчать печальные домочадцы, и будет свободна пустая моя душа,
А ей — я уверен — по-прежнему девятнадцать, и снова она божественно хороша.

        СНЫ

    Когда он приснится тебе, дружок, то это симптом любви. Иди к докторам, порошки глотай, под капельницей лежи. Но если по-прежнему сердце жжёт, то чёрт с ним, как есть, живи, поскольку всё лучше, чем пустота, чем жизнь в кромешной лжи. Пускай он приходит к тебе во сне, раз незачем наяву, пускай он целует тебя в висок и глушит с тобой вино, пускай улыбается по весне и курит тайком траву, прости ему всё, раз уж это сон, смотри его, как кино. На самом-то деле он где-то там, в далёкой чужой земле. Он пьёт своё виски и спит с другой, он счастлив, а как ещё? Его голова по ночам пуста, и так уже десять лет, а может, и больше, но под рукой всего лишь примерный счёт. Скорее всего, полагаю я, их двое, а не один. Которого видишь в полночных снах — такого теперь люби. Тот, первый, без снов, в неродных краях, с огромной дырой в груди — не нужен, останься с собой честна, он стёрся, исчез, убит.

    Нам снятся пожарища городов, руины кирпичных стен, иссохшие русла равнинных рек, осколки могучих скал, торосы суровых полярных льдов в их гибельной красоте, метели в хроническом декабре и северная тоска. Затем мы мельчаем, и снится нам, как мы покупаем хлеб, как пьём в подворотнях чужой портвейн, разлитый из-под полы, и матом исписанная стена, и крабовое филе, и мерзкий узор проступивших вен, и вопли бухой урлы. Затем опускаемся мы на дно, в холодный пустой подвал, где нет ничего, да и жизни тут — две крысы да таракан, и больше, дружок, мы не видим снов, поскольку душа мертва, а тело, упавшее в немоту, продаст себя за стакан. Предсмертная стадия, высший сорт, шагающий прочь фантом, монета в любом из ослепших глаз и запах сухой травы, ритмичный пронзительный скрип рессор, но если уже никто во сне никогда не увидит нас, то, видимо, мы мертвы.

    И если чужое лицо во тьме вдруг станет твоим лицом, и ночь превратится внезапно в день, и свет обовьёт кровать, то помни о нём и мечтай о сне, и локон крути кольцом, пускай он живёт неизвестно где — не смей его забывать. Он будет любить не тебя, прости, он будет совсем другим. Он будет снимать в подворотнях шлюх и пить с ними терпкий ром, в груди его будет дыра расти, дыра от твоей руки, от глупого слова, мол, не люблю, с обеих его сторон.

    А там, за окном, самый первый снег, чуть видный, едва живой,
    Ложись, засыпай до своей весны, когда уйдут холода.
    Покуда ты видишь его во сне, он твой, ну, конечно, твой.
    А значит, поскольку ты любишь сны, он будет твоим всегда.


        СТРАСТЬ

Она снимает пальто (кашемир, Италия), оранжевое, как радостный апельсин,
Оно хорошо подчёркивает ей талию, за что модельеру, конечно же, гран мерси.
Он снимает пиджак, дорогой, с подстёжкою для ветренных ненастных осенних дней,
Она мелькает своими стройными ножками, вся истина кроется в вылаканном вине.
Она нагибается, он ей нагло любуется, она снимает туфли на каблуках,
Он — ботинки с мехом, слякоть на улице, так близко к её лодыжке его рука.
Она проходит в комнату и осматривается: нормально, ничего себе, хорошо.
Он иронично шутит, мол, все мы в матрице, выпьем ещё, тогда и начнётся шоу.
Зачем откладывать — она блузку расстёгивает, крестик цепляет пуговицу, вот, чёрт,
Он помогает. Запястье — кровоподтёками, муж, негодяй, ударил, теперь — не в счёт.
Она снимает блузку, красиво складывает, чтобы кружева не помялись, нельзя, ни-ни,
Он снимает галстук, смешной, салатовый, но модный такой в осенние эти дни.
Он снимает брюки и аккуратно так, по-домашнему, вешает их на стул.
Рубашка уже расстёгнута и распахнута, он предвкушает влажную темноту. 
Она снимает юбку, такую узкую, что трудно понять, как в ней можно ходить,
Он сыт по горло пальто, юбками, блузками, и сердце бьётся в крепкой его груди.
Он снимает майку, такую белую, что можно ослепнуть, как слепнут порой в горах,
Она снимает бюстгалтер, сверкает тело и он рвётся к ней, как поезд на всех парах.
Они срывают то, что осталось — малое — и всё, они бросаются на постель,
Они как звери, страсть в порошок размалывает, рвётся, режется в матовой пустоте.
Они впадают в бешенство, в исступление, он рвётся вперёд и вверх, и вперёд, и вверх,
Она царапает спину ему: мгновение — всё глубже в каждом прячется человек. 

Но это не самое главное. Это мелочи. Обычный секс, просто редкий и неплохой,
Особенно для таких, как они — стареющих, замужних и женатых, о боже мой.
О боже мой, ну что же не так, ответь же мне, я чувствую, что всё это не всерьёз,
Что всё это неискреннее, несвежее, прости меня за бессмысленный мой вопрос.
Они ведь так вдохновенны, любимы, ласковы... И он отвечает мне — да, конечно, страсть...

Всё дело в том, что они не снимают маски, вросшие так, что без кожи — не отодрать.


        СТИХОТВОРЕНИЕ О КАЧЕСТВЕ

Если ты будешь ярмом, то будь хорошим ярмом:
Крепко вцепись в вола и тащи через поле льна.
Туго скрипя, музицируй почище любых «Кремон»
И отдыхай на конюшне, покуда идёт война.

Если ты будешь войной, то будь хорошей войной,
Сталью коси людей, поливай города свинцом.
Будь безнадёжно жестокой, кирпичной, слепой стеной,
В петлю толкая любое тобой не одобренное лицо.

Если ты будешь петлёй, то будь хорошей петлёй,
Мыльной, начищенной, скользкой, уютной, как та постель.
Шеи дави аккуратно, рабов сближая с землёй,
Если они предпочтут погибнуть в тебе, не на кресте.

Если ты будешь крестом, то будь хорошим крестом. 
Помни: Спаситель погиб почти на таком же, как ты. 
Не позволяй птицекрылым сплести на тебе гнездо,
Как не позволяют себе такого другие кресты.

Если ты будешь гнездом, то будь хорошим гнездом:
Вырасти птенчиков, после пусти их в сольный полёт.
Дату полёта впиши в свой пустой календарный листок,
Далее — жди, как каждый из них о себе пропоёт.

Если ты будешь собой, то будь собою — со мной. 
Если ты будешь со мной, я буду с тобой всегда.
Стань мне ярмом, стань мне петлёй, стань мне войной.
Это любовь. Она — страшнее креста.


        ШРАМ

Вот когда ты станешь тихой плакучей ивой, то есть дочерью деревянного короля,
Тебе встретится наречённый — такой красивый, что поди догадайся, какая его земля,
Что поди догадайся, какие его хоромы, где рождён он, как воспитан и кем взращён.
Ты предложишь ему деревянный венец короны: что ты можешь ему предложить ещё?

Деревянный венец не стоит трудов и казней, и плакучая ива в сосновом лесу — сорняк,
Но когда никого нет на свете его прекрасней, я уверен, что ты обнаружишь секретный знак.
Он к тебе подойдёт и к тебе прикоснётся кожей, расцветут твои сказки в пустующем сентябре.
Он достанет из складок одежды изящный ножик, чтобы вырезать сердце на тонкой твоей коре.

Так, когда ты станешь тонкой плакучей ивой и опустишь глаза, и посмотришь на гладь пруда,
Будут листья кружиться, падать неторопливо, будет их отражать индевеющая вода,
Будут где-то сходить лавины, греметь бураны и снежинки в кору вонзаться как те ножи.
Если нет ничего, кроме шрама, живи со шрамом. 
Я надеюсь, что ты не позволишь ему зажить.


        В МЕНЯ ВЛЮБЛЯЮТСЯ ЖЕНЩИНЫ...

В меня влюбляются женщины — но не те.
В меня влюбляются женщины — каждый день.
И я порою вплетаюсь в систему тел,
Точнее, вплетаюсь не я, а всего лишь тень.
Они мне пишут стихи, иногда поют,
Они на всё готовы, лишь бы со мной,
Они стучатся в скайп или в ай-си-кью,
А я отвечаю — ну, ладно, давай, не ной.
Они висят на шее, куда ни глянь,
Они звонят, приезжай, я стелю кровать,
И мне уже мерещится некий клан,
Готовый на сувениры меня порвать.
В меня влюбляются Питер, Москва, Норильск,
В меня влюбляются Новгород и Ростов,
И я иногда иду, да, иду на риск
И сам пытаюсь влюбиться, но всё не то.
Они мне пишут такие письма, что мне
Немного стыдно и даже немного жаль,
Они готовы сорваться и по весне
Ко мне приехать, от радости аж визжа.
Поэтому я в хронической пустоте,
И всюду меня преследует пустота.
В меня влюбляются женщины, но не те.

А те — уже в Америке. Навсегда.


        КАРТЫ

    Покоя не знает пройдоха Герман, покой для подобных ему — что смерть, но карта бывает ему неверной, в карманах кончается даже медь, и Герман имеет в запасе слово, волшебное слово, сиди-смотри, и вот он садится за столик снова и знает, что выпадет цифра «три». Он ездит домой на отличной тройке, и носит жилетку под пиджаком, он пишет девицам шальные строки, и почерк его всей Москве знаком. Он крестится трижды при виде церкви, он трижды плюёт, если тёмен кот, живёт в популярном районе, в центре, три комнаты, кухня и чёрный ход. Он сватался трижды — и три отказа, и карточный долг его кратен трём, и в шахматы в жизни играл три раза, и трижды дебют открывал конём. Он ставит на тройку фамильный перстень, квартиру, карету и три гроша, и ставка его составляет вместе всё то, чем владеет его душа.

    Но проигрыш вдруг: отказала трёшка, теперь основательно, насовсем. А что ему, Герману, он как кошка, пусть жизней не девять, а только семь. Семь пядей во лбу, семь прядей под шапкой, семь футов под килтом, семь раз отрежь: семёрка стабильна, ясна, не шатка, её не сомнут ни подкоп, ни брешь. И Герман грехи совершает кряду, все семь, без задержек, легко, подряд, такие девицы лежат с ним рядом, что как бы пристроиться в этот ряд?.. Такие подносят ему закуски, что слюнки текут и глаза горят, он глушит спиртец, как нормальный русский и кушает мяско он, как бурят, он горд и завистлив, а как иначе? — без гордости нынче не проживёшь, семёрку червей в рукаве он прячет, пусть даже не шулера не похож. Семёрка в руках — это всё, что нужно, семёрка семёркой семёрку бьёт, с семёркой-то Герман не сядет в лужу, взойдёт на Олимп он — наоборот.

    И вдруг прекращается час удачи, пора уже, Герман, тащить туза, но Герман молчит, это что-то значит, к примеру, что скоро придёт гроза. Он тихо сминает в кармане карту, какую — не знает, да в том ли суть? — удачу ему на волне азарта тузы обязательно принесут. И Герман кладёт её вверх рубашкой с пристойной картинкой из дамских грёз: печальная дама рыдает в башне, а рыцарь несёт ей букетик роз, и где-то вдали, на опушке леса, летит одинокий смешной дракон, но рыцарь — по латам видать — повеса, дракона на части порубит он. И Герман глядит на изнанку карты, и вдруг понимает: фортуна — зла. Так триста спартанцев глядят на Спарту, как Герман глядит на сукно стола. Фортуна капризна, хитра, упряма, на что ты надеешься, друг игрок? На то, что не выпадет злая дама, не станет осмысленным слово «рок».

    На что ты надеешься, брат мой Авель? Прямая дорога из ада в ад. Не стоит, Создатель давно оставил своих неудавшихся пострелят. Мы так незадачливы и спонтанны, что нами играет судьба в серсо, и нам, как всегда, выпадают дамы, хотя мы, естественно, ждём тузов. И это последнее наше слово: нет карт на столе, в рукавах — голяк. А впрочем, всё это давно не ново, как крысы, бегущие с корабля.

    Надейся, дружок. Это миг удачи. Возьми свою карту и победи. В колоде четыре туза, а значит, есть тема, что выпадет хоть один.


        ДИНКА

Весёлые споры, кругом сигаретный дым. Последняя сессия завтра закончит счёт.
Ты знаешь, дружок, как прекрасно быть молодым. Как время неспешно, подобно реке, течёт.
И кто-то кричит, мол, давайте смотреть кино, важнейшее, чёрт подери, из любых искусств.
А Динка кашляет кровью и пьёт вино. У крови с вином очень странный смешанный вкус.
И кто-то идёт за добавкой: как ни бери, не хватит закуски, пусть даже никто не ест.
Последняя сессия: к дьяволу буквари. На глупой зубрёжке мы ставим сосновый крест.
Гитара опять исторгает попытки нот, и кто-то пытается петь, но поёт не в такт.
И Динке прошепчут, мол, ты пролила вино, но Динка-то знает, что это совсем не так.
И Динка идёт в санузел — смывать позор, на краешке ванной усевшись, вращает кран,
Валерка стучится в дверь, он такой позёр, любитель показа «на пипл» душевных ран.
Он ей говорит: впусти, я тебя люблю. Пусти меня, слышишь, а то я сломаю дверь.
Она исхудала: так нос стал похож на клюв, запали глаза, край волос уползает вверх.
Наверное, он в самом деле любит её. Её безупречную бледность и тонкость рук.
Вот только в тусовке он слишком, пожалуй, пьёт. А после с похмелья давится поутру.
Валерка уже затихает. И чёрт бы с ним. А Динка полощет рот ледяной водой.
Лекарство глотает. По сути — что кокаин: привыкнешь, и всё, не работает. Вот отстой.
Обратно в компанию. Крики, дым сигарет. И Динка хохочет со всеми: а как ещё?
Участвует в каждой дурацкой пустой игре. Последняя сессия завтра окончит счёт.
Последнее лето: а будет, скажи, оно? Снежинки последние падают за окном.
А Динка кашляет кровью и пьёт вино. 

Не думай о завтра. Живи сегодняшним днём.


        СТАРОСТЬ

В какой-то момент она начинает считать, и вот, пожалуйста,
Больнее с каждой минутой смотреть на счётчик,
Хотя никому не скажешь — поди пожалуйся,
Как станут заметны сразу и птичьи лапки,
И даже бульдожьи щёчки.
И всякие разные там накожные латки.

В какой-то момент она чувствует: всё, смотрите, доехала,
Дорога закончилась знаком, нельзя, мол, дальше,
И память с её, чёрт бы, старческими прорехами,
Пугающе пропускает приём лекарства
И порцию манной каши.
Короче, память — сплошной повреждённый кластер.

Чуть позже она сбивается с ритма, и получается
Нечто вроде чересполосицы, аритмия
Почти что не беспокоит. Пора отчаяться,
Но если на завтрак есть булочка, чай, яйцо,
Значит, можно существовать и так,
Можно пахнуть плесенью, возрастом, тмином,
И быть как сама наисвятейшая чистота.

А на деле не так уж и важно, есть ли душа,
И что там в ней скрывается, что в ней рвётся,
Она внезапно сама себе признаётся,
Что смерть — это просто маленький-маленький шаг,
А вовсе не мрак, не ужас, не дно колодца,
И вновь в её голове бесшабашный ветер,
И вновь она хороша,
Как могут быть хороши старики и дети.


        СТРАНА

Мне кажется, этой стране — ни ручья, ни песни.
Я думаю, в этой стране, как всегда, война.
Пускай её люди чисты, но она, хоть тресни,
Как жёлудь, проросший под рылом у кабана. 

Мне кажется, эта страна — для безумно храбрых.
Для тех, кто способен всю жизнь провести в борьбе.
Но тихо вокруг: ни щелчка, ни свистка, ни храпа.
Господь её создал в укор самому себе.

Когда он её создавал, он, конечно, плакал
О детях, что лягут под скатерть её травы,
Как зверь, угодивший в капкан и отгрызший лапу,
Рыдает о лапе, но рад, что ушёл живым.

Мне кажется, это случайность, попытка рая,
Утопия Мора, искусственная весна.
Канада, Россия, Эстония, Чад, Израиль — 
Не так уж и важно. Ведь это — твоя страна. 


        СТИХОТВОРЕНИЕ О ЗАНИМАТЕЛЬНОЙ ТОПОНИМИКЕ

Подобострастную скорчив мину,
Я еду — совесть моя чиста — 
В политкорректную Украину,
В политкорректный Туркменистан.
Я буду с каждым предельно вежлив,
Не буду звать никого на «ты»,
И вопреки всем привычкам прежним,
Запомню чуждое «Алматы».
Запомню странное «Кабо-Верде»,
Потом на Родину я вернусь,
Где Президент А.Г.Л. бессмертен — 
В политкорректную Беларусь.
И даже если я буду пьяным,
Пошлее стану я и грубей,
Я Бирму звать буду только Мьянмой,
Мумбаем буду я звать Бомбей.
Словарь отправлю по назначенью, 
Политкорректность — мой новый бзик.
Чем больше в правилах исключений,
Тем интереснее наш язык. 

        НАД ГРИБОЕДОВСКИМ КАНАЛОМ

    Над Грибоедовским каналом в толпе холодных королев моя судьба меня поймала в одном уютном феврале, моя судьба меня скрутила и положила под каблук, не смей, мол, рыпаться, чудило, размажу мошкой по стеклу. За то, что я был глуп и жалок, за то, что я не мог сказать, за то, что жизнь меня держала, когда спустил я тормоза, за злость, которая снаружи при скрытой доброте внутри, за тех, кому бывал я нужен, но «не приеду» говорил, за то, что пел пустые песни, хотя, признаться, хорошо, за то, что обеспечил бес мне тропу в народ — и я пошёл; за то, что жизнь течёт бездарно, когда хоть как-нибудь течёт, за то, что голос мой янтарный — таких всего наперечёт. Судьба сказала: раз в пиите поэта разбудила я, зачем, дружок, ты прибыл в Питер, неблагодарная свинья? Я так хотела отвертеться, забыть о том, что ты такой, что слеплен из дрянного теста, что нарушаешь мой покой. Дала тебе постель и миску, приёмным сыном — далеко — ты пойман был случайным Минском, снаряд, летящий в молоко. Ты — беспокойная помеха, ты — крыса в пальцах у слона. Скажи мне, Тим, зачем приехал?

    Затем, что здесь всегда весна.

    Она молчит, и я не знаю, о чём с судьбою мне болтать, мол, извини меня, родная, мол, да, я — чернь, я — мразь, я — тать, ничто, пустышка, банка с фигой, случайный ветреный турист, в кармане — карта, а не книга, а в сумке — бомжпакетный рис, я просто так, мне, в общем, дальше, ну, задержался на денёк, заехать к Лёше и Наташе (ну, как пример) на огонёк, и всё, до завтра, завтра — поезд, а может, даже автостоп, стяну потуже узкий пояс и подведу себе итог, мол всё отлично, я — минчанин, мне пофиг целый шар земной, не вырвать из меня клещами любовь к окраине родной. Но мне судьба покажет пальцем: ты извини, но это ложь. Ты вряд ли хочешь там остаться, ты вряд ли там себя найдёшь. Я знаю, Тим, ты хитрый малый, я вижу, Тим, тебя насквозь. Я точно знаю: мира мало, вращается планеты ось. Скажи мне честно, в чём причина, скажи мне прямо, есть ли цель. Я вижу — ты ещё мужчина, глаза остры и хобот цел. Везде бывал, немало видел, кого ты ищешь, сатана? Зачем, дружок, вернулся в Питер?

    Затем, что здесь всегда весна.

    Потом с судьбою мы молчали, и каждый думал о другом. Я вспоминал свои печали, и мир казался мне врагом. Я так хотел быть с ней честнее, но, как обычно, ни черта, ну, стервенею по весне я, живу по типу «от винта». Она нарушила молчанье, ну ладно, чёрт с тобой, иди, своими лживыми речами меня ты даже пристыдил, что обошлась с тобой так скверно, что родила не там, где ты хотел родиться, и, наверно, лишила вящей красоты. И отпустило. Отканало. Пилот готов: пора в полёт. Над Грибоедовским каналом я замер, вглядываясь в лёд. Постой, сказал судьбе вдогонку, я расскажу, зачем я здесь. Пускай здесь лужи в тонкой плёнке. Пускай здесь смог, частицы, взвесь. Пускай дымят порты, вокзалы, пускай облезлые дворы, пускай ты всё уже сказала про эти правила игры. Я здесь затем, что здесь — свобода. Что здесь — открытые глаза. Что здесь — такое время года, что быть в депрессии нельзя. Судьба ответит: Тим, но всё же, причина главная одна. Ведь правда? Да. Конечно. Боже. Я здесь затем — ты слышишь, Боже? —

    Затем, что
    здесь
    живёт
    она.


        N.

Пусть даже вращается этот мир не так, как хочется мне, 
пускай о футболе долдонят СМИ и топят любовь в вине, 
пускай гомонит по ТВ Билан без совести и стыда, 
но под Маргаритой горит метла — а значит, всё ерунда. 
Мы выйдем из дома и будем жить на разных его краях, 
ты — где-то у сэлинджеровской ржи, а я — у толстовских рях. 
Но, знаешь ли, леди, пусть грянет гром, с небес потечёт вода. 
Ты веришь, скажи, что мы не умрём? Не веришь? 

А я вот — да. 

Я верю в такую, простите, чушь, что чёрт меня разберёт, 
поскольку я верю, во что хочу — и мне не указ народ. 
Все верят в Создателя? Я — в шута, который колпак свой снял 
и создал наш мир и ведь создал так, что полная, блин, фигня. 
Он взял колокольчик, потом другой и вместе столкнул их «ля», 
прихлопнул рукой, зарядил ногой — и вот вам уже Земля. 
И если ты будешь на том краю, куда не придётся мне, 
я здесь, извини меня, так спою, что фиг ты ответишь «нет».  
Что фиг ты остаешься там, где ты, приедешь туда, где я, 
и шов разошедшийся станет встык, в вино превратится яд. 
А лучше пусть он превратится в ром, в горячий и крепкий снег. 
Скажи мне, ты веришь, что мы умрём? Ты веришь. 

А я вот — нет.  


        ПОДРАЖАНИЕ ГУМИЛЁВУ

Разыгравшись с рифмованным словом
И отправив работу в забой,
Я пытаюсь постичь Гумилёва,
Оставаясь при этом собой.

Я копирую войны, но так как
Войны нынче рассыпались в хлам,
Я улан поднимаю в атаку
На таких же картонных улан.

Рассыпаю солдат оловянных
По игрушечным бранным полям,
И летят по макету уланы,
Моховидный топча гаолян.

А затем достаю с верхней полки
Симпатичного мягкого льва
И треплю хладнокровно по холке,
И бесстрашно чеканю слова.

И стреляю в него я без злости,
Зарядив водяной пистолет,
Отряхая ударами трости
Клочья шерсти с брабантских манжет.

И, наполнившись чувством свободы,
Глядя гордо вперёд, а не вниз,
Манекену в тельняшке Балтфлота
Заявляю, что я — монархист.

Подустав, развалюсь на диване:
Будет мысль нарушать мой покой,
Что два раза женюсь я на Анне,
Только каждый из них — на другой.

Так играю я с буквой и словом,
И строку погоняет строка. 
Я пытаюсь постичь Гумилёва, 
Но, наверное, рано пока.

        ОДА СЦЕНАРИСТУ

    Вот первая сцена: выходит актёр, он стильно одет, он подтянут и прям, и взгляд его едок, умён и остёр, и вышколен опытом жизненных драм. Затем он берёт с бутафорской стены ружьё для охоты на чадских слонов, движения слажены, ёмки, верны, он знает, что делает: принцип не нов. Он целится в нежный затылок жены, смотрящей как будто смешное кино, герои из фильмов придут в её сны, актёр-то не выстрелит: запрещено. Сценарий стандартен: всю пьесу они ругают друг друга и стульями бьют, но каждая ссора их только роднит, чуть-чуть укрепляя домашний уют. Все знают, чем кончится: снова любовь, стандартные дни, телевизор и секс, стандартные схемы морщинистых лбов, овчарка под гостовым именем Рэкс. А всё очень просто: поди измени — размажет по стенке Господь-Режиссёр, давай, не стесняйся, в затылок пальни, мети из голов залежавшийся сор. Пусть зритель почувствует силу игры, которая быть перестала игрой, покинь пелатон, разгонись — и в отрыв, засовы — на землю, и окна открой. Ты знаешь сценарий? Забудь, что он есть. Решись на последний, великий экспромт. Не спорю: такое решение — жесть. Руби её, Родик, своим топором.

    Вот сцена вторая: идёт режиссёр. Он — царь и создатель, он — мир и война, решит без вопросов любую из ссор, проблему хлебов и проблему вина. Он точно уверен в своей правоте, в бездарности всех подчинённых ему, к нему все относятся точно к звезде, он — Элвис, Монро, Пиночет и Кейт Мун. Представьте себе виртуальный штурвал на мостике шхуны в тропический шторм, и вал — не девятый, но всё-таки вал — и водных чудовищ губительный стон. Но наш капитан продерётся везде, пройдёт через годы, спектакти, валы, в огне не горит и не тонет в воде, плюёт на врагов, не боится хулы. Он рупор берёт и командует так, что хочешь-не-хочешь, а сделаешь роль, причём не наскоком, вопя «от винта!», а вдумчиво, вспомнив секретный пароль. Сыграешь Офелию, Гамлета и, естественно, Йорика, череп в руке, и станут блестящими роли твои, твой внутренний Догвилль, Бомбей, Нантакет, ты станешь известен, блестящ, окружён толпою поклонников, сонмом девиц, ты будешь старательно лезть на рожон, и все будут падать, естественно, ниц. Но вспомни порой, исчезая во сне, что ты — просто пешка, случайный позёр. Ты создан из грязи — и вновь будешь в ней, когда тебя бросит Господь-Режиссёр.

    Вот третья трактовка: идёт сценарист, который писал эту глупую блажь. Он редко является из-за кулис, и видно по стилю, что парень не наш. Что где-то учился, потом защищал бессмысленный диссер о смысле любви, он носит костюмчик с чужого плеча и, в целом, имеет задрипанный вид. Он носит в кармане удобный блокнот, в котором фиксирует всё, что вокруг творится, вращается, мечет и рвёт, сплетаясь в сверкащую мишуру. Потом он из записей делает сок, эссенцию жизни, густой аромат, всё лишнее — прочь, лишь последний бросок, дебют Капабланки — позиция — мат. Потом он сжимает всю соль в два часа, стабильная норма любой синемы: в колоде осталось четыре туза и джокер, и этим насытимся мы. Нам кажется: жизнь прекрасна в кино, в театре — неважно, на сцене любой, Париж и Чикаго, Москва и Ханой, и каждая сцена — под стягом в забой. А дома сидит господин сценарист, он пьёт своё пиво, глядит на экран, и веки его опускаются вниз, араб на экране листает коран, премьер на экране читает доклад, модель с декольте рекламирует страз. Но этим картинам наш парень не рад: он сам написал это тысячу раз. Он сам создавал ягуаров и львов, он сам президентов взводил на престол, он кровь проливал — бутафорскую кровь — и сам осенял убиенных крестом. Лобзал он особ королевских кровей, на джонках торговых ходил на юга, и козырь хранился в его рукаве, и карты сдавала вторая рука.

    Пиши, сценарист, моё время с нуля, с начальной страницы, от верхних углов, я — tabula rasa, пустая земля, не имя, не действие — просто число. Впиши в меня Рим и, конечно, Берлин, врисуй в меня Питер, Марсель и Москву, и дальние страны, моря, корабли, и неба клокочущую синеву, врисуй в меня платину, олово, медь, гравюры Дорэ и романы Прево.

    Но главное, друг мой, впиши в меня смерть. Эффектность концовки — превыше всего.


        МОБИЛЬНИК

Абонент недоступен: привычный писклявый зуммер. Вероятно, в метро, или, может, доклад готовит.
Или просто её допотопный мобильник умер, а на телеэкране опять интервью Монтойи,
И она ни черта не слышит, не проверяет, сообщения шлёшь в пустоту — вот такое дело,
Так закончилась порция кофе — пошла вторая, а потом она скажет, ну что ты, я не хотела.
Вот тогда он встаёт, надевает пальто и шапку, он заводит свой «Опель» и едет куда-то в центр, 
Его совесть чиста — он уверен — и зубы сжаты, потому что он зол на неё, на «Спартак» и цены.
Он заходит в один магазин, покупает пива, за рулём — ни гу-гу, но потом, вечерком — пожалуй,
На стекле лобовом в уголочке наклейка Пифа и кошмарной осы с необъятно огромным жалом.
Он сдирает наклейку — конечно, её работа, кто ещё эту пакость способен сюда приклеить?
Пропадает впустую отличный вечер субботы, на экране в West Coast заводят мотор «Харлея».
Он рулит по холодному городу, он обижен, набирает опять её номер: он недоступен,
Вероятно, с каким-нибудь хахалем, вижу-вижу, а родная кровать в его спальне опять пустует.
Он решает пойти на попятную, как иначе, надо вжать в себя злость, стать нормальным, она, конечно,
Позвонит через десять минут, ну, кончай дурачить, и теперь он вполне адекватно выглядит внешне.
Заезжает в цветочный (себя — не её — задобрить), покупает букет (не застану — отправлю в мусор),
Вспоминает не к месту, что Бердслея звали Обри, вспоминает, что Альба для Гойи являлась музой,
Вспоминает какие-то странные даты, факты, как назойливо это бывает — навроде бреда,
Вот такое случается, если ты долго, брат мой, слишком долго встречаешься с дамой-искусствоведом.
До подъезда её он идёт три минуты с лишним, потому что стоянка у дома всегда забита,
Он звонит на мобильный, она недоступна, вышла, или спит, или трубка у мамы опять забыта.
Он звонит в её дверь, никого, тишина, свобода, разгуляйся душа, по пивку с алкашом-соседом,
Нет, не стоит. Домой. Там спокойно. Цветы — не в воду, а в помойку, отличная вышла, едрить, беседа.
Идиотская, к чёрту, привычка, держать мобильник отключённым всё время. Ну ладно, звонка дождаться.
Абонент недоступен. Смеются автомобили. На часах — скоро десять. Да чёрт с ним, пусть хоть двенадцать.
Что-то щёлкает вдруг: он не злится уже, сдаётся. Впрочем, думает втихую, как это всё нахально.

Кстати, в этот момент её сердце уже не бьётся, но мобильник отключен — а значит, пока нормально.


        ЭММА

Эмма выходит на крышу и смотрит в бездну. Город огромен, он скалит стальную пасть.
Нужно решиться и, эрго, пора исчезнуть, спрыгнуть, сорваться, сломаться, сгореть, пропасть.
Эмма глядит в бесконечный солёный морок, в сети дождя, в паутину мёртвых дорог,
Так перед ней и развёрстывается город, мегалополис, бетонная музыка в стиле «рок».
Эмме не нравятся сонмы горящих улиц, Эмме не нравятся яркие фонари.
Эмме не нравится весь этот чёртов улей, весь этот страшный, безумный, неровный ритм.
Значит, решает Эмма, всё будет лучше, будет иначе, не так, как сейчас дано,
В кои-то веки представился чистый случай всё изменить, сбиться с ритма, сорваться с нот.
Бездна глядится, как в зеркало, в Эмму, видит чёрную тьму в расширяющихся зрачках,
Бег создающих сюжет типографских литер, наглость открытого двадцать вторым очка.
Бездна боится и тянет свои отростки, просит шагнуть, умоляет в себя войти,
Мерно ползёт по развёрнутой карте мозга, маркеры ставя на липком своём пути.
Ну же, шагни, две минуты всего, тем паче шанс выпадает так редко, один из ста…
Эмме не нравится город, и это значит: Эмма решает город переверстать.

Эмма крушит мосты, провода сплетая, рельсы она перехлёстывает узлом,
Город под тонкими пальцами быстро тает, всё, чем стоял он прежде, идёт на слом.
Одноэтажки взметаются в небоскрёбы, полуподвалами становятся чердаки,
Город сминается, как выпеченная сдоба, рвущаяся из-под вышколенной руки.
На бок ложатся точёные телебашни, реки текут по тоннельной сети метро,
Город становится новым, чужим и страшным, как поступивший в ствол нарезной патрон.
Эмма кромсает подземные переходы, строит жилые кварталы на пустырях,
То, что врастало в землю и длилось годы, в считанные часы обратилось в прах.
Эмма ломает стройную сеть проспектов, каждый бордюр переплёскивается в карниз,
Песенка старого города нынче спета, краем становится центр и верхом — низ.
Здания пляшут чечётки, фокстроты, твисты, звёзды на башнях обрушиваются во тьму,
В этот же миг начинают плутать таксисты, знание города больше им ни к чему.
Новый порядок мира, новое время, Эмме «спасибо» скажи, раз остался цел:
Эмма нежна и при этом тверда, как кремень: город готов, но у Эммы — другая цель.

Город прекрасен: теперь он нравится Эмме, бездна теперь призывает её, влечёт,
Утро почти наступило, а значит, время быстро течёт, все минуты — наперечёт.
Бездна теперь не пугает, поскольку бездна смотрит в неё, и во взгляде её — любовь,
Город достоин любви, безупречной, честной, сильной и праведной, бьющей не в глаз, а в бровь.
Город готов. Он затих, приструняя звуки: бомба, готовая к взрыву, созревший плод.
Эмма любуется бездной, раскинув руки, чувствует ветер и
Делает
Шаг
Вперёд.

        УСПЕТЬ ЗА ЧАС

    Пока острие не попало в руку, лакайте вино, чтобы выгнать скуку, ищите божественную подругу, тащите её в постель, смотрите кино с элегантным Ривзом, ловите таинственный взгляд актрисы, как жаль: не пускают вас за кулисы, вы — в зале, вы — в темноте. Но это неважно, подруга — рядом, она незаметно ласкает взглядом, и вы здесь — командующий парадом, все флаги поднять наверх; вперёд, в штыковую, напропалую, места специально для поцелуев, садится ведьмочка на метлу и рычит двадцать первый век. Достаточно ждать тишины и сказки, Анюта тихонько закроет глазки, сгустятся сумеречные краски, замедлишься — и гуд бай. Так что же вы, пейте, играйте, пойте, бродяги, картёжники и пропойцы, великие боги, смешные поцы, к побудке зовёт труба. Вгрызайтесь в жизнь, как она даётся, поскольку другого не остаётся, царапайте звёзды, тараньте Солнце, поскольку оно — звезда. Не дремлет хронометр, время мчится, вводите чит-коды, умелый читер, безумствуйте нагло и нарочито, свободно и навсегда.

    Пока ось гвоздя не вошла в запястье, не спите, не ждите, ищите счастье, оно ведь не целое — только части, придётся сложить в одно. Всего лишь кусочек, и там кусочек, по виду красивый, уютный, сочный, езжайте в Стамбул, отдохните в Сочи, и снова — вино, кино. Вот так каждый вечер для вас — последний, держитесь подальше от вашей лени, вы — кости сложившихся поколений, вы — спицы в Его руках. Прядите же пряжу, вращайте прялку, мне вас нисколечки, нет, не жалко, любой — проходимец, пройдоха, сталкер, жужжание у виска. Вы — соль и приправа для пресных масел, размерность нарушившая гримаса, игрок-ассассин, каннибал Бокасса, не всё ли, пардон, равно? Пока есть какая иголка в сердце, не думайте, братство, о скорой смерти, ловите судьбу, точно рыбу, в сети, по принципу домино. Мир создан для вас, персонально, лично, найдите в нём центиллион отличий от мира других; портупея Тича готова к стрельбе на раз. Мир создан для вас, я даю вам слово, вы — хвост астероида, взрыв сверхновой, Рембо, Барбаросса и Казанова, вершина Его труда.

    Но шляпка уже достигает кожи, осталось немного, чуть-чуть, и всё же вы рвётесь из упряжи, Боже, Боже, за что ты меня вот так? Теперь вы распластаны и распяты, как каждый четвёртый, шестой, десятый, и крест поднимают наверх солдаты, и далее — темнота. И руки болят, и немеют ноги, и в сторону смотрят слепые боги, и только к Голгофе ведут дороги, и в Рим — ни одной тропы. Вы ловите взгляды, во взглядах — камни, для каждого — капелька Гефсимани, и роза, бывает, шипами ранит, и все, как один, глупы.

    Но это — потом. До тех пор осталось не слишком-то много, всего-то малость, но всё же осталось, клянусь и каюсь, что раньше от вас скрывал. Осталось прожить целый час, недолго, пусть мало от этого часа толку, но всё же держитесь его, поскольку страшнее — девятый вал. Держитесь его, час — почти что вечность, зажгите все лампы, зажгите свечи, я твёрдо уверен, ещё не вечер, не скоро придёт покой. Да, час — это много, и в самом деле, пока вы ещё в этом сильном теле, всё то, что за жизнь вы не успели, за час — ну же, в пекло, в бой!..

    А впрочем, всё то, что вы не успели, успеет за вас другой.


        БЕЛОМУ ОФИЦЕРСТВУ

    Умирай на войне, оставайся последним солдатом в опустевшем окопе среди изувеченных тел, за тобой — только Бог, и, возможно, ещё император в снисходящей на жалкое тело твоё пустоте. Он глядит на тебя из широкой походной палатки, шерстяного шатра, окружённый командой подлиз, на его монархическом лбу — напряжённые складки, точно кожа от кромки фуражки стекается вниз. Он внутри напряжён, но снаружи — спокоен и бледен, у него голубые, как небо над битвой, глаза. Он — тут сложная связь — не сказать, чтоб уверен в победе, но не верить в победу ему, как монарху, нельзя. Он не знает, как ты умираешь, поскольку солдаты за него каждый день штабелями ложатся во рвы, но запомни: пока за тобой государь-император, есть на Родине нечто важнее озёр и травы.

    По причине того, что сражаться нельзя за пустышку, за какой-то устав, по приказу и против себя, офицеры идут на войну, как герои-мальчишки, с перевязанной грудью, не глядя, наотмашь рубя. Офицер одинаково точен — ружьём и булатом, одинаково храбр в любом предстоящем бою, потому что за ним — только Бог и ещё Император, за последнего стоит подставить и шею свою. Император есть слово, солдат, соответственно, дело. Если слово — закон, значит, дело — его результат. Есть одно только «но»: офицер может быть только белым, государь-император не любит другие цвета.

    Но когда времена измениться решат не на шутку, твоя Родина, друг мой, впадёт в нищету и террор, и нормальные прежде внезапно лишатся рассудка, и испуганно спрячет писец золотое перо, ты узнаешь, что трон ниспровергнут и власть изменилась, что твои идеалы отправлены камнем на дно. За тобою останется Бог, его сила и милость, и, конечно, он будет сражаться с тобой заодно.

    Это плохо звучит. Не поднять из окопа солдата, если Бог остаётся — на все остальные бои.

    И поэтому — в бой. Ведь за нами стоит император. Весь в крови и в грязи, но — поверьте, ребята — стоит.


        СКАРЛЕТТ

Как же мужским естествам не болеть и не ёкаться,
Как же не биться о рёбра в тоскующем танце,
Если любимая всеми мужчинами Йоханссон
Замуж выходит за гнусного американца.

Нет, чтобы выбрать меня, каждый думает тихенько,
Я же не пью, не курю, да и с виду не хуже.
Пусть не швыряюсь машинами я и квартирами,
Это не главное, Скарлетт, при выборе мужа.

Лучше б она переехала жить в мою комнату
Номер шестнадцать по входу в родную общагу,
Я прописал бы её без конфликтов с законами,
Без регистрации нынче — за двери ни шагу.

После она прикупила бы большей жилплощади,
Стала бы бурно сниматься в кино на Мосфильме,
Мы бы с ней вместе катались на парковой лошади,
Вместе бы рыбу в прудах Патриарших ловили.

Нет, понимаешь, она выбирает какого-то
Жалкого кинокартинщика, горе-бойфренда…
Сердце моё этим шагом коварно расколото:
После такого суровый restart recommended.

Ладно. Она разведётся — куда она денется —
Все эти звёзды до ужаса непостоянны.
Муж не успеет не то, что ребёнка и деревце,
Дом не успеет купить возле моря в Майами.

Скарлетт мотнётся в Россию, конечно, заблудится,
Будет гулять по Москве (или Питеру — рядом). 
После случайно меня заприметит на улице,
Ну и естественно, втюрится с первого взгляда…


        ЛЮБОВЬ-2

    В какой-то момент начинает кромсать и плавить, ломать тебе шею, бросать с небоскрёбов вниз, стирать, а затем восстанавливать снова память, давить, принуждая униженно падать ниц. Так мир превращается в бурю, в буран, во вьюгу, в дорожную кашу, в подошвы твоих сапог, и люди вокруг начинают стрелять друг в друга, легко мотивируя тем, что не видит Бог. Ты рвёшься наверх, утопающий в луже грязи, ты топчешь их лица — ну что же, трудись, топчи, ты болен, дружок, соответственно, ты заразен: руками разводят в бессилии все врачи. Но что остаётся — по-прежнему лезть по спинам и зубы сжимать, умоляя себя: «Держись». Я знаю, дружок, что всё это тебе противно, но нужно жить так, потому что такая жизнь.

    Потом начинается нечто совсем другое, спускается Солнце, и льётся по венам мёд. Внезапно всё сводится к святости и покою, и бурные реки под саваном прячет лёд. И ты превращаешься в дерево, в дуб, в осину, глядишься, как в зеркало, в мёртвую гладь пруда, и небо опять отливает безбрежно синим, и точно таким же глядит на тебя вода. И слышно, как в тысяче миль пролетает птица, как в тысяче миль зажигается в ванной свет, как в тысяче миль прекращает юла крутиться, со звуком жестянки царапаясь о паркет. И всё, тишина, бесконечность, весло Харона, и надо бежать бы, да только вот как посметь?.. По кроне в глазницах, не более, очень скромно. Иначе нельзя, потому что такая смерть.

    Но между борьбой и покоем, войной и миром, Харибдой и Сциллой, пустыней и сонмом рек, убийственным голодом, сытым и пьяным пиром, июльским светилом, сугробами в декабре, в больших городах и на хуторе близ Диканьки, в холодных постелях, в светящейся дискомгле, в работах зурабовых, в статуях Ватикана, на лоне природы, на грязной пустой игле, среди тишины и под грохот тяжёлых прессов, на мёртвых аллеях затерянных городов, в стальных мегаполисах, славящих путь прогресса, среди холодящих сердца заполярных льдов одно только слово по-прежнему что-то значит, не смерть и не жизнь, для которых мы — мир рабов. Умри для неё, и не смей умереть иначе. Живи для неё — в этом суть.
    Такова любовь.


        ИСТОРИЯ БЕЗ ВСЯКОЙ МОРАЛИ

Джону не нравится Дженни: факт. Он говорит о ней:
Страшная, глупая, полный fuck, с маковки до корней.
Надо же так отрастить хайло, щёки аж до земли.
Вот ведь с соседкой не повезло, миром балбес рулит.
Вот бы какую-нибудь модель, ноги чтоб от ушей,
Я бы её затащил в постель, молод пока в душе.
Но,  как обычно, идёт опять Дженни мимо окна,
Жирная стерва, япона мать, истинный Сатана.

Дженни не нравится Патрик, да, грёбаный эмигрант.
Ну, не коллега, а маета, пялит весь день в экран.
Ни поболтать тебе, ничего, фильмы не обсудить,
Только пыхтит себе, как завод, вечно надут, сердит.
Нет бы в Ирландию отвалил: самое место там,
Мало им, видите ли, земли, тоже мне, теснота.
Да и акцент у него такой: хрен ведь чего поймёшь.
Всех бы их гнала стальной рукой, точно какую вошь.

Патрик не любит Софию: вот самый плохой пример.
Мало работает, виски пьёт, муж, поди, мильонер.
Фирму жене подарил, козёл, лишь бы чтоб при делах.
Выбрал ужаснейшее из зол, будь я не Пат Макклах.
Ходит начальницей, попой круть, вечно сбивает с дел,
Хочется как-то к столу пригнуть, только года не те.
Надо б работу давно сменить, только вот, блин, на что?
Нам, эмигрантам, хоть падай ниц, малый с такого толк.

Ну а София не любит Ли: хитрый китайский бес.
Крутит глазами (что те нули), к мужу под лапу влез,
Доит, мошенник, а муж — дурак, верит ему везде.
Точно уверена: завтра — крак! — Ли отойдёт от дел
И умотает к себе в Китай, и увезёт с собой
Мужниных денег не меньше ста тысяч, паршивый бой.
Ревность к мужчине — бывает так, виски София пьёт,
После спускается темнота, в сон погрузив её.

* * *
Ночью у Джона гремит звонок. Трубку снимает Джон.
«Кто это? Тедди? Привет, сынок…» — в трубку бормочет он.
Лампу сшибает Джон в темноте. Голос. Дрожанье рук.
«Я ненавижу тебя, отец». Занавес. Замкнут круг.


        КРЫЛЬЯ

    Наш век устал от мелочной возни: цветных журналов, брокерских бумаг, болезней мозга — Боже охрани! — полночных драк и лающих собак, дородных морд и мата в букварях, хронической неволи грызть гранит.
    А мы живём, зачёркивая дни во внутренних своих календарях.

    Прости, мой свет, я чувствую себя никем, ничем, иглой, попавшей в стог, начальству безалаберно грубя, а после прячась шавкой под кустом; я — домосед, осеннее пальто, живу, лишь воздух слабо теребя.
    За что меня — мне не понять, за что — ты любишь так, как я люблю тебя?

    А ветер стыл, зануден и упрям, и воздух робок, холоден и сух. Я в стороне от всех житейских драм свой жалкий век тяну на Страшный Суд. И зависть к тем, кто пестует грозу, кто ликом светел или станом прям, пока что крепко держит на весу очередной мой лишний килограмм.

    Мне дорог дом, компьютер, стол и стул: куда лететь, когда и крыльев нет… Ты — птица Сирин, ангел на посту, гроза, в меня входящая извне. Календари всегда в большой цене, наступит срок, и год придёт к весне. Храни меня, и будь строга ко мне.
    Тогда я спрыгну. Крылья — отрастут.


        ВЗВЕШИВАЯ ВСЁ

    Как тяжко жить: понизили зарплату, и ехать до работы два часа, чиновники везде берут на лапу, прищуривая хитрые глаза; жена-вампир сосёт из тела соки, тем паче душу выпила до дна, а друг купил квартирищу в высотке, поскольку денег очень до хрена. В метро опять чудовищная давка, портфель порвался (видано: Китай), и ежедневно дворовая шавка облаивает, вот же сволота. На кухне кран потёк, клозет сломался, у шкафа в дверце петли повело, сосед опять до чёртиков ужрался и хамски обозвал тупым мурлом. Упал на гололёде возле дома и хрясь! — нога сложилась пополам. И с этим вот дурацким переломом попал в больницу. Три недели — в хлам.

    Второй в палате — парень без ноги и с нарушенной подвижностью руки, а по соседству — нейрохирургия, где людям ремонтируют мозги. Они идут, хромают и трясутся, огрызки после третьей мировой, спортсмены после третьего инсульта и женщины с побритой головой. Пацан: шестнадцать лет — и аневризма. Мужчина: тридцать восемь — паралич. Чумному королевству полужизни сопутствуют такие короли. Бывает хуже: опухоли мозга, рак лёгких, белокровие. А смерть, сличая с прочим, — даже слишком просто, поскольку сдохнуть нужно лишь посметь. Они живут (им Лета — по колено) на спуске в ад, на взлётной полосе.

    Как сладко жить, когда твои проблемы — жена, метро, зарплата и сосед,


        ПАМЯТИ ГЕННАДИЯ ЖУКОВА

Я смотрю с высоты, из пустого холодного рая
На постылую Землю, прошедшую мимо меня,
И мне слышится, будто мелодию кто-то играет:
Это дети смиренно идут в направлении края,
В их волосиках тонких бубенчики тихо звенят.

Так слепец над обрывом усталую ногу заносит,
Так глухой попадает под едущий сзади трамвай,
Как идут эти дети, и льётся их многоголосье,
И за спинами их увядает от боли трава,
Не дождавшись того, кто придёт, и, возможно, покосит.

Это время любви. Это время печали и плача.
В это самое время Харон расчехляет весло.
Господин Крысолов, это высшая Ваша удача,
Потому как не крысам Ваш лучший мотив предназначен,
Не для крыс переписан по-свежему Ваш крысослов.

Мы забыли слова, но мы помним, как Вы нам играли,
И мы шли вслед за Вами, мы шли, господин Крысолов.
Мы — всего лишь смиренные дети, искавшие кров
И готовые вечно идти в направлении края
Только ради того, чтобы
флейтой
не хлынула
кровь.


        МОЙ МАЛЬЧИК

Мой мальчик, закончится вскоре наивное детство,
И нам никуда от серьёзной беседы не деться,
Давай не откладывать в долгую крынку дела.
Как каждый себя уважающий в меру отец, я
Обязан тебе сообщить: наша жизнь тяжела. 

Во-первых, бывает война. Это страшная штука,
В любую квартиру заходит без спроса и стука,
Пощады не зная, ломает на части твой мир.
Война — это ханжество, ненависть между людьми,
А впрочем — не стоит… Зачем тебе эта наука?

Бывает преступность: к примеру, когда человек
В надежде нажиться мешает в своей голове
Понятие честной работы с понятием кражи.
Он ждёт, когда кто-нибудь где-нибудь выключит свет…
Хотя — и об этом не стоит. Другие расскажут.

Я даже не знаю, о чём я могу рассказать,
Мой маленький мальчик, мой милый смешной егоза, 
Поскольку сухая реальность не стоит ни цента.
А чистая детская сущность настолько бесценна,
Насколько бесценным быть в адовом пекле нельзя.


        СНЫ, вторая серия

    Дженет отлично спит; ей сегодня снится некая внешне приятственная девица, знать, за такими поручики любят виться, толпы офицерья. Дженет глядит на девицу отчасти сверху, всё же девица — лишь вымысел, полумерка, но, присмотревшись внимательней, щурит веко: «Боже, да это ж я!» Так происходит, что Дженет приснилась Дженет, нет, чтобы что-то приличное: гром сражений, груз тяжело принимающихся решений, принцы и короли, пусть бы волшебные странствия аргонавтов, страшные сказки от Говарда Ф.Лавкрафта, в общем, какая-нибудь красота, неправда, лодки и корабли. Что может быть банальнее и скучнее, чем наблюдать не Альпы и Пиренеи, огненные процессы в глубинах Геи, а самого себя? Дженет себя изучает под микроскопом: родинка там, где не нужно, большая попа, кожа доступна для всяческого микроба, прыщиков, прочих бяк. Дженет следит за каждым своим движеньем, спящая Дженет как создана быть мишенью, быть искажённым, неправильным отраженьем Дженет номер один. Дженет из сна тоже спит, тоже видит Дженет, видит и знает, как Дженет несовершенна… Всё, я запутался в этой и прочих Дженет — вот же нагородил.

    Если вы снитесь Дженет, то всё отлично, дело не только в общем, но также в личном: просто пока она спит, ваша жизнь привычно, мерненько так течёт. Дженет глядит, как вы ходите на работу, как при начальстве скрывая порыв зевоты, пишете свой отчёт до седьмого пота, мерзкий такой отчёт. Дженет глядит, как вы в боулинг идёте с дамой, как недобитые кегли снимает рама, как вам звонит в неудачное время мама, чётко сорвав удар. Дженет глядит, как вы пьёте у стойки кьянти, далее можно, пожалуй, пойти на танцы. Как вы готовы вертеться и изгаляться, лишь бы услышать «Да». Дженет глядит, как вы водите вашу «Лантру», как напеваете песенки бесталанно, как вы живёте по внутреннему по плану, и вариантов — нет. Всё, что вы ели сегодня и что вы пили, как вас жена ежедневно жестоко пилит, ваши счета, телефоны, кредиты, биллинг — видит она во сне. Вы — её сон, не больше, её придумка, вы ей являетесь в виде Святого Духа, вы — её ангел, помощник и повитуха, замкнутые в кольце. Если она проснётся, то вы заснёте, станете просто комочком сопящей плоти, каплей металла в сгорающем самолёте, родинкой на лице. Дженет вам будет сниться, конечно, будет, будет дышать в вашем сне она полной грудью, будут вокруг неё люди, другие люди, будут война и мир. Сон одному — вероятно, как явь, другому, многим, я чувствую, эта игра знакома, просто весьма обыденные законы связи между людьми.

    Только когда в вашем сне будет пусто, страшно, битые стёкла, заросшие сором пашни, горы камней и развалины старой башни, мёртвые города, и тишина, никого, ни сверчка, ни птицы, только одна пустота если вам приснится — стоит бояться. Поскольку остановиться время придёт тогда. Его никто вас во сне увидать не может, значит, во сне никого не найдёте тоже, только чуть видный налёт на иссохшей коже выгнившей в грязь травы. Значит, прощаться уже не пора, а поздно, значит, на небе стремительно гаснут звёзды, значит, слова превратились в стихи и прозу. Всё, вы давно мертвы.

    Дженет, останься со мной, я прошу, приснись мне, видишь, как я изувечен, измучен, низмен, дай мне ещё полсекунды, секунду жизни, да, я — дурак, я — шут. Снись мне, прошу, ты — ловец моих сновидений, будь моим ангелом, демоном, частью, тенью. Пусть продолжаются дни моего рожденья.

    Большего — не прошу.


        КИНО

Проблема-то в том, что актёр умирает вдруг, 
и фильм не продолжишь дальше,
Поскольку уже не покажет никто игру 
такую, как он, и даже
Подобную ей отдалённо, хотя бы так, 
как вольный подобен кролю,
И фильм нарушает зловещая пустота 
на месте заглавной роли.

Как вестерн Леоне, в котором Блондинчик сдох
от выстрела злого Туко,
как триста спартанцев, которых вдруг стало сто,
такая вот, брат, проруха.
И нет чтоб последнюю сцену успеть доснять,
а там — хоть к чертям собачьим,
Так он запирается в трейлере; митусня
вокруг заведённо скачет.

Закончился фильм чехардой, до свиданья, брат,
не нам за сценарий браться.
Билет на автобус, мы едем уже с утра
до самой пустой из станций.
Мы в прерии выйдём, в моём рюкзаке — вино,
нам хватит с тобой тусовки,
на новый сюжет мы решили снимать кино
с койотами для массовки.

Вот видишь, как просто: не вышла одна игра,
другой заменили тут же,
всё просто настолько, что нет юзергайда, брат,
он просто поди не нужен.
А жизнь — не картина, не ровный киношный строй,
не вечное, знаешь, детство.
И если внезапно погибнешь ты, мой герой,
продолжит Земля вертеться.


        ОНА БУДЕТ ЖДАТЬ

Она будет ждать от тебя письма, как только её самолёт взлетит, 
Она будет смотреть в наладонник так, будто в господню скрижаль.
Но когда она приземлится там, разойдутся, конечно, ваши пути,
И тебе, наверное, будет немного жаль.

Она будет ждать от тебя письма, разгребая письма других людей,
На работе и даже после неё, отвлекаясь от разных дел,
И в постели чьей-то, и по утрам, разливая жир по сковороде,
И готовя тосты кому-то из ближних тел.

Она будет ждать твоего письма, если выйдет замуж и если нет,
Если даже родит четверых детей, станет янки до самых пят,
Она будет ждать твоего письма по зиме, по осени и весне,
И глотать растворимый кофе, стандартный яд.

Она будет ждать твоего письма, опускаясь на финишную постель,
Она будет просто случайной жертвой случайной такой судьбы.
Ведь она не знает — и слава Богу — что когда самолёт взлетел,
Ты тут же о ней забыл.


        * * *

Тех, кто готов бороться за право быть абсолютно правым,
Тех, кто готов наплевать на раны — к чёрту рубцы и раны, — 
Тех, кто поднимет во славу руки, тех, кто на площадь выйдет,
Тех, кто с плеча, не стесняясь, рубит всех, кого ненавидит,
Тех, кто поёт не о том чуть громче, чем это петь возможно,
Пишет в графе «национальность» прочерк, в «имени» — прочерк тоже,
Тех, кто кричит запрещённый лозунг, книги хранит под шкафом,
Тех, кто не те задаёт вопросы, если глотнёт лишка-то,
Тех, кто умеет чуть больше прочих, этих вот новых Чацких,
Тех, кто идёт под покровом ночи с кем-то тайком встречаться,
Ваших соседей за тонкой стенкой, кстати, за толстой — тоже,
Тех, у кого под глазами тени (что-то не так, похоже),
Ваших друзей, что несут знамёна, тех, кто стремится к трону — 

Всех перечислите поимённо. 
Может быть, вас не тронут.


        * * *

Сначала на сцену выходит, конечно, он,
Прекрасен, изящен, настойчив, самовлюблён,
В ушах у неё начинается страшный звон — 
И в правом, и в левом,
И что ни скажи, угадаешь ведь, где звенит,
Желание сбудется, лёгкий несложный флирт
Сведётся к тому, что он просто осеменит
Её, королеву.

Она перестанет ходить по большим балам,
И кто-то ей скажет: «В больницу ты, что ль, легла…»,
Ведь нужно давить, пока плод вот такой, с кулак,
Пока безопасно.
И ляжет она, эта дура, она ведь — да — 
Не в курсе, что в жизни хорошего — ни черта,
И тот, кто подобный совет, не подумав, дал,
Старался напрасно.

А после уже ничего — пустота внутри,
И, кажется, сердце её в пустоте горит,
Всё то, что о ней ты знал раньше, теперь сотри — 
Всё это неправда.

Всё это неправда, поверь, это чушь и бред,
И если ты думаешь, друг мой, что я — поэт,
Попробуй со мной поживи пару лишних лет,
Поймёшь, что мне надо.

Как я появляюсь вот так, под гремящий звон,
Отчасти настойчив, отчасти самовлюблён,
Короче, почти что вот так, как выходит он
На первую сцену.
Я вижу её, это значит, я — рыболов,
И дальше немного движений, немного слов,
Поскольку на капельку счастья отличный клёв
И низкие цены.


        Т.А.

Поскольку ты довольно далеко,
(Хотя мне кажется — подать рукой, 
В ночном плацкарте от меня, не дальше),
Я несколько сумбурен, как всегда,
Перебирая дни и города,
В которых не бывал доселе даже,
И вспоминая женщин и мужчин,
Не ставших в силу всяческих причин
Возлюбленными, братьями, друзьями.
И в этом списке нет тебя пока,
Хотя ты тоже слишком далека,
В других стреляешь тёмными глазами.

Но это мелочь. Главное теперь
Открыть портал, врата, калитку, дверь,
Здесь важно, чтобы не было таможни,
И ты могла приехать просто так,
И я — влюблённый по уши простак — 
Не верил бы, что это невозможно.
Хотя — по центру наших двух миров
Есть что-то, что любой аркан таро
Предскажет картой с Евой и Адамом.
А значит, расстояние — ничто,
Поскольку провода разносят ток
Не медленней, чем мерный стук тамтама.

И все проблемы, глупости и блажь
На заднем плане, если поезд наш
Летит вперёд сверкающим снарядом.
И пули попадают в молоко,
И ты, конечно, очень далеко,
Но в то же время — будь со мною рядом.


        ТВОИ СТИХИ

Среди обуз, балласта и тенет,
Среди горы житейской требухи,
Среди купюр, банкнот, среди монет —
Твои стихи.

Они несовершенны, это так,
В них есть помарки, сорняки, репьи,
Бывает, что они не в слог, не в такт — 
Они твои.

Но я люблю их точность, стройность рифм,
И лёгкость слов, и склонность к остроте,
Их музыкальный, элегантный ритм,
И выбор тем.

Закон суров, но, знать, закон таков:
Тобой я полон с головы до пят,
И много больше всех твоих стихов
Люблю тебя.


        МАЛЕНЬКИЕ СТИХИ-2008

Мысли мои темны, крадутся, лезут во все углы,
И все эти мысли о ней, да хоть ты голову раскрои.
Боже, прошу, сними, сними меня у любви с иглы
И подсади на что-нибудь лёгкое, ну, к примеру, на героин.

* * *
Я ощущаю себя, как мутант из «Doom»
Перед компьютером возле коктейля с лаймом.
Жизнь за кадром сложнее, чем на виду.
Жизнь в онлайне приятнее, чем в оффлайне.

* * *
Пищеваренье связано с футболом — 
И в этом, право, нет моей вины:
Не с гонками, не с гольфом и не с поло,
С футболом только, и ни с чем иным.

Футбол чреват заторами в предпопье,
Поскольку я поклялся от тоски:
Когда Россия выиграет в Европе,
Я без запивки съем свои носки.
Сайт Тима J. Скоренко
Сайт Тима J. Скоренко© Тим Скоренко