Сайт Тима J. Скоренко Сайт Тима J. Скоренко Обо мнеЖЖКонтактная информация
Сайт Тима J. Скоренко
Сайт Тима J. Скоренко
Журналистика Популяризация науки Проза Стихи Песни Другие проекты
Сайт Тима J. Скоренко
Сайт Тима J. Скоренко
Стихотворения Переводы Учебник стихосложения Публикации Премии
Сайт Тима J. Скоренко
2016 2014 2013 2012 2011 2010 2009 2008 2007 2006 2005 2004 Алфавитный список
Сайт Тима J. Скоренко


        ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР

    В какой-то момент понимаешь, что это — смерть, тогда-то и начинаешь вдруг умирать, и нечего тут стесняться, бросай краснеть, пакуй рюкзачок, собирай на дорожку снедь, триумф не по силам, умей легко проиграть. Возьми свитерок, ведь чистилище — не курорт, там холодно: я не уверен, но говорят, оденешься плохо, так будешь же сам не рад, и пару хороших ботинок, а то там лёд, и ходит по льду, я тут думаю, всякий сброд, ботинки с шипами возьми, то, что надо, брат. Да, кстати, смотри не забудь освежитель рта, тебе ведь беседовать с кем-то, ведь не молчать, а так — просто пшикнул, и совесть твоя чиста, и можно любую речугу толкать с плеча, поскольку во рту — только свежесть и чистота. Возьми охладитель, кондишн, дезодорант, и средство от пота смотри не забудь, дружок, а то — не дай Бог — переправят, к примеру, в ад, а там, говорят, жуткий климат, и говорят, что тем, кто с кондишеном, только и хорошо. Возьми с собой песенник, вдруг — на халяву — в рай? А там тебе арфу, и ну-ка давай, пляши, и ты им какой-нибудь правильный джаз сыграй, какой-нибудь ретро, классический, ностальжи, а можешь и «Beatles», к примеру, «Ticket to Ride». Не бойся, дружок, ведь карман не тянет запас. Когда остальным будет плохо — так поделись, и так же, как в жизни, ты можешь уйти, мол, пас. Но главное, друг, не смотри ни наверх, ни вниз, поскольку в ногах ты увидишь пергамент лиц, и в небе ты тоже увидишь пергамент лиц.

    Спасибо тебе, ты помог мне советом, друг. Ты дал мне ботинки, носки и крутой табак. Ты дал мне основы игры, я вступил в игру, сложил в свой рюкзак разноцветную мишуру и запечатлел поцелуй на твоих губах. Но хватит, не стоит, заканчивай монолог, по сути, всё это — посмертная ерунда, ты лучше давай помоги привинтить крыло, и кстати, проверь, если можешь, привод винта, он что-то пофыркивать стал, опасаюсь, да. Я думаю, эта дорога вполне легка, поскольку дорога по жизни была — весьма, мощёная сказка, праздничная тесьма, и главное — просто в пути не сойти с ума, а в целом — сама до конца донесёт река. Поэтому не беспокойся. Случится рай — ну значит, вот так повезло, буду резать джаз, а может быть, блюз, или рок, или каждый час менять направление, стиль, это редкий шанс — сыграть для бродячего ангела у костра. А может, случится ад? Ну и чёрт с ним, друг. Зато у Дагона общество веселей, спущусь, посмотрю на — какой там последний круг?.. Короче, приму я предложенную игру — и ты тут живи обстоятельно, не болей. А все эти штуки — ботинки, носки, трусы, кому оно надо? Совсем не таким, как мы. Мы жили, на зная, что значит слово «часы», и каждый был миром пьян или ветром сыт, и не опасался ни холода, ни зимы. А лица в ногах пусть крошатся, как мягкий сыр. И лица на небе пусть плавятся точно сыр.

    А ангел в ногах молчит, потому что так положено ждать, никакого «сыграй» и «спой».
    Суть в том, что нельзя прерывать, нарушая такт, последнюю встречу скитальца с самим собой.


        ТУМАН

Капитан чуть нетрезв, боцман — в доску пьян: свой у каждого сатана.
Фишка в том, что корабль идёт в туман, а в тумане ему — хана.
Ладно, скажем там, мель или даже риф — всё понятно, как плеск весла,
Но когда не рассмотришь, что там, внутри, это худший из всех расклад.

Каждый кот в молоке безупречно сер, одношляпен любой ковбой,
Как теряется камешек в башмаке — потеряется тут любой.
Исчезаешь, и всё, что ищи-свищи, что свети фонарём насквозь,
На хрена тут спасатели и врачи, где в глазу у любого — гвоздь.

Я не прав. Я, скорее, всему виной: так пометьте меня углём,
Просто то, что туман сотворил со мной, пусть он сделает с кораблём.
Просто каждое судно в какой-то миг превращается в саркофаг:
Да, я знаю, клише из банальных книг, но на самом ведь деле так.

Быть не крысой, бегущей от шторма прочь, от безвестности — в мир огней,
Быть избравшим беззвездие, штиль и ночь — это то, что как раз по мне.
Потому что легко шкандыбать тропой, что проложена на века,
А попробуй свою серенаду спой, непридуманную пока.

Штука в том, что сойти с корабля сейчас — это выбор, не избежать,
Штука в том, что рубить — так рубить с плеча. А жевать — так жевать с ножа.
Значит, боцман обязан быть в стельку пьян, как один из законов вод:
И когда твой корабль идёт в туман, так и чёрт с ним — пускай идёт.


        ПРЕДПОЛОЖИМ

    Предположим,
    мальчик и девочка смотрят в глаза друг другу, это ещё не любовь, но должно ей стать. Мальчик несмело протягивает ей руку, в небе над ними — единственная звезда. Мальчик глядит с улыбкой, он не уверен, то ли он делает, так ли он должен жить, в плеере тихо играют, к примеру, «Звери» или какое-то нежное «ностальжи». Мальчик ей дарит подарки, они наивны, чем-то, пожалуй, беспомощны и смешны, астры в букетах, последние синглы «Сплина», диски с игрушками, плюшевые слоны. Всё это так неожиданно, дико, глупо, мальчик не знает, что делать, но как-то вдруг он понимает, что губы находят губы, чувствуют плечи касания нежных рук. Ангел за правым плечом напевает гимны, светится еле заметно изящный нимб. Мальчик уверен, что если и есть богини, значит, одна в этот миг — на скамейке с ним.

    Предположим,
    женщина нежно целует мужчину в щёку: это предсердие, к сердцу — последний шаг. Это любовь, невозможная по расчёту, как неподвластна расчётам любым душа. Это действительно страсть, как бывает редко, взрослые люди находят второе «я», если стреляет Амур — то стреляет метко, в самое яблочко, слышишь, любовь моя? Все рестораны, подарки, машины, кольца — просто преддверие, способ найти подход, им ничего другого не остаётся — лишь соблюдать ритуал, подсистемный код. Страсть — это факт, нарушение ритма, такта, вход в подпространство, прекрасная суета, глаз телекамер, подёрнутый катарактой, ус микрофона, направленный в никуда. Ангел за правым плечом возбуждён и резок, нимб разгорелся вовсю — это самый пик. Жизнь придаётся к подобной любви в довесок, так как любовь — это вечность, а жизнь — лишь миг.

    Предположим,
    мрачный старик поднимает к буфету руку, к чаю опять ничего, нищета вокруг. Снова в больнице осталась его старуха, впрочем, гораздо спокойнее без старух. По телевизору — новости об Ираке, выборы президентов далёких стран или кино, где ни кадра без страшной драки, без поцелуев, ужимок и мелодрам. Если старуха вернётся, то будет тяжко: снова носи ей утку, меняй постель. Все говорят, мол, какая она бедняжка: годы отлёжки в хронической темноте. Самое страшное то, что она когда-то первой красавицей в дальнем селе слыла, сватались к ней замечательные ребята, песни ей пели на всякий народный лад. Ныне — слепая, лежачая — в наказанье глупому и одинокому старику, смотрит бессильно слезящимися глазами. Всё, я об этом более не могу.

    Первого не было, миновало меня, не скрою,
    Не было детской любви и музыки «ностальжи».
    Были игры в солдатики и в героев,
    Был запах первой драки и первой крови,
    Запах предательства и подростковой лжи.

    Дай нам Бог с тобой пережить второе.
    Дай нам Бог до последнего — не дожить.


        POST MORTEM

Я гарантирую вам: пустота, не боле,
Чёрные дыры, небытие, тишина,
Нет ни иголки в стогу, ни зефира в поле, 
Ни, аргонавт, ожидаемого руна.
Нет ничего, я уверен — и вам не надо,
С гаком достаточно прожитых вами лет.
Если вы долгие годы боялись ада — 
Будьте спокойны, поскольку и ада нет.

Будьте спокойны, пусть я доказать — не в силах,
Вера — слепа, в этом сила её и власть.
Если ты в этой юдоли родился сирым,
Там тебе тоже не светит наесться всласть.
Там тебе тоже не светит играть на дудке,
В белых одеждах шататься по облакам.
Равные шансы у леди и проститутки,
Равные шансы у гуру и дурака.

Я гарантирую: нет ничего плохого
В том, чтобы взять у безмолвия лишний сет.
Нет ничего, что неправильно и греховно:
Столько грехов, как успеть совершить их все?
Миссионерские позы уходят лесом,
Зависть становится новым любимым «я»,
Путь человечества — это тропа прогресса,
Эрго, бездействие, братие, — трупный яд.

Жить во весь рост, забывать имена и даты,
Пить в Ливерпуле, без визы летать в Перу,
Грабить страну, потому что страна богата,
Ложками мазать на гамбургеры икру,
Жить во весь голос, всё время идти по краю
И не краснеть, предлагая жене минет — 
Это свобода. А если хотите рая — 
Будьте спокойны, поскольку и рая нет.

Я обещаю: когда вас придавит старость,
Годы утонут в прозрачности янтаря,
Вы вдруг поймёте, что времени не осталось — 
Чёрт с ним, зато вы прожили его не зря.
Что бы там ни было — пусть всё, как есть, вершится,
Пряник — так пряник, а плеть — значит, будет плеть.

Просто когда вы поймёте, что я ошибся,
Вам остаётся лишь плюнуть и растереть.


        МОСКВА

А ты здесь живёшь, потому что родился здесь.
А ты здесь живёшь, потому что куда ещё?
Здесь мама, супруга, дочурка и пьяный тесть,
Две комнаты в трёшке, а третья — сортир — не в счёт.

А ты здесь живёшь, потому что такая жисть,
А ты здесь живёшь оттого, что иначе — вниз.
И кто-то тебе говорит, мол, давай, держись,
И кто-то другой, мол, давай, отпусти карниз.

А ты здесь живёшь, потому что бежать нельзя,
А ты здесь живёшь, потому что ты так привык.
Ты думаешь, верно, пройдёт стороной гроза:
О том, что бывает гроза, ты узнал из книг.

Обыденный мачо, привычна твоя канва,
Сходить в магазин, вымыть пол, поточить ножи…

А я здесь живу, потому что вокруг — Москва.
И этой причины достаточно, чтобы жить.


        КАРТИНЫ БЛИЖАЙШЕГО БУДУЩЕГО

Ты знаешь, что будет: не мне толковать стигматы, 
Не мне объяснять их значенье таким, как ты. 
Когда-нибудь дети возьмутся за автоматы, 
На месте Москвы строя город своей мечты. 
На старых высотках взрастят огневые точки, 
Метро перекроют: здоровье — в ходьбе пешком — 
И вытравят ленточным методом на поточке
Любого, кто детям покажется стариком.

У всех будет чёткое право на выбор казни,
Страшащимся дыбы — пожалуйста: вот петля,
Удачной вам смерти, хорошей, большой и разной,
Удачного старта ракеты «земля — земля».
Все будут ходить по назначенным им маршрутам,
Сойдёшь с тротуара — и сразу же под топор.
Не дай тебе Бог опоздать на одну минуту
К рабочему месту — предатель, шпион и вор.

И все будут счастливы, мальчики на параде,
Мужчины в литейке и женщины за сукном,
Поскольку, мне кажется, выше всех демократий
Система, в которой все думают об одном.
Система, в которой ты — капля в большом потопе
И просто плывёшь, безотчётно потоп любя,
Поскольку, я думаю, выше любых утопий
Такая система, где думают за тебя.

Осталась неделя, а далее — развернётся
Семнадцатый год номер два, суета, разброд
Ты думаешь, что? Кто-то скажет тебе бороться?
Ты думаешь, кто-то скомандует, мол, вперёд?
Ты будешь молчать, успокоится, утрясётся,
Железный порядок, работа, любовь и честь:
Свобода не в том, чтобы видеть, как светит Солнце,
А в том, чтобы знать, что оно всё же где-то есть.

Ты думаешь, ты не привыкнешь к стрелкам на башнях,
К публичным сожжениям, к выстрелам по толпе,
Ты думаешь, это чудовищно, мерзко, страшно,
Ты думаешь, будет вот так одному тебе?
Поверь, ты привыкнешь, обыденным станет лагерь,
Найдёшь себе женщину с родинкой у виска
И будешь с ней жить, приносить ей пайки в бумаге
И трахать её, точно трахаешь дочь врага.


        СОЛОВЕЙ

Император, недуг твой естественен — это старость,
Не надейся на глупости, сколько тебе осталось —
Это знает любой из облезлых кухонных псов.
Твой племянник уже примеряет твою корону,
Твой визирь постепенно подходит чуть ближе к трону,
Ты бессилен и бледен, но всё-таки оборону
До последних держи часов.

Император, стояла держава на силе воли,
На кровавом мече, в кулаке, в нестерпимой боли,
На публичных сожжениях, дыбах, крестах, колах.
Кто теперь охранит безусловную спесь столицы,
Кем теперь наше чёртово племя должно гордиться,
Неужели твоей рыхлотелой императрицей,
Жрущей сладости на балах?

Мои рифмы банальны и слог мой, прости, неровен,
Но куда уж мне лучше, поэту крестьянской крови,
Вознесённому вверх твоей волей на много лет.
Я один — нам, поэтам, дано — твою знаю тайну — 
Обстоятельство это обычно для нас фатально — 
Ты лишь с виду из плоти, внутри у тебя — детали,
Конденсаторы и реле.

Изломались твои шестерни, рычаги заело,
Не исправишь никак, приключилось такое дело,
Заржавело железо, покрылась налётом медь.
На рассвете весёлое Солнце сквозь щели брызнет,
Запоёт за окном соловей о твоей Отчизне.
Он не пел для тебя — механического — при жизни,
Так пускай подсластит хоть смерть.

Ты его ненавидел всегда, потому как пел он
Слишком нагло и громко и слишком, пожалуй, смело,
Но, помимо мелодий, его ненавидел ты
За его бесконечную хрупкость, за лёгкость крыльев
И за то, что живёт он, не зная придворной пыли,
И за то, что он сказку умеет творить из были,
Исполняя твои мечты.

Умирай, император. Осталось совсем немного,
Через чёрные земли отныне лежит дорога,
До свиданья, правитель, ищи себе новый кров.
Соловей запоёт, заиграют кругом свирели,
И начнётся весна, и распустится мир в апреле,
И его заменить не сумеют пустые трели
Механических соловьёв.


        КОРОТКО О ГЛАВНОМ

Только-только приползёт ко мне слава,
Слабосильная пока, молодая,
Неуёмного, капризного нрава,
Мои книги недовольно листая,
И фанатки рассыпать будут вздохи,
И аурум потечёт, и аргентум...

Вот тогда-то я обыденно сдохну, 
Чтобы всё же превратиться в легенду.


        ТИШИНА

    А мир ревёт, по-прежнему ревёт, круговорот, разброд, круговорот вещей в природе, воздуха в пространстве. Машины мчатся, грохают станки, я — в русле человеческой реки, слова летят, летят из-под руки, как звёзды в объективе папарацци.

    А я пишу, по-прежнему пишу, я — нарушитель, искромётный шут, словами попирающий тиранов. Сказать нельзя, но и молчать невмочь, здесь тишина, там рёв, там — день, тут — ночь, моя строка заточена, как нож, всё — диссонанс, и это очень странно.

    А ты молчишь, по-прежнему молчишь, я говорю: возьми мои ключи, потом под дверью не стоять напрасно. Зачем тебе — пусть будет лишний рейс, и ты, серьёзно сделав poker-face, опять молчишь, моя смешная Грэйс.

    И тишина прекрасна.


        ПЯТНА НА БУМАГЕ

    Мы увидим пустые башни сгоревших танков, рваных гусениц спотыкающиеся следы, блики солнца, освещающие фанданго испаряющихся частичек гнилой воды. Мы запомним насквозь просвечивающие окна, скелеты башен, арматурины и бетон, это будет — прошу запомнить — такой урок нам, будто ухнуло близко к тысяче мегатонн. Мы увидим плешивых мальчиков на карачках, собирающих на земле дождевых мокриц: овощная диета станет теперь червячной, слизняковой, омерзительной изнутри и снаружи. Не стесняйтесь смотреть на женщин: без панели после бойни не проживёшь, и казалось бы, женщин стало намного меньше, потому что половина пошла под нож, а панель разрослась, стала важной и повсеместной, и на кладбище, среди чёрных пустых могил, можно снять себе на ночь отличнейшую невесту, забывая даже о том, что кругом враги. Мы увидим обломки жёлтого бундестага, «Тауэр Бридж», переломанный пополам, это будет почти невидимая атака, превращающая людей в бесполезный хлам, мы увидим такую боль и такую мерзость, до какой далеко любой мировой войне. Не забудьте: на рукавах — группа и резус. Ваша кровь пригодится другим. Если нет — так нет.

    Мы увидим прекрасных женщин в простых одеждах, преимущественно жёлто-розовые тона, разукрашенные кадиллаковые кортежи, предвещающие, что следом идёт весна, мы почувствуем, как пахнет сирень и липы, как палитра становится ярче и мягче кисть, мир в траве и цветах, превращаясь в коммуну хиппи, заливается соловьивисто словом «peace». Мы почувствуем, как природа нам дышит в щёку, запах поля, запах праздничных васильков, по ночам мы превращаемся в звездочётов, наблюдающих путезвёздное молоко. Это что-то такое чистое и простое, что словами, порой мне кажется, не объять, ради этого стоит жить, безусловно стоит (и порой ради этого даже стоит стрелять), это наш бесконечный праздник, дорога к дому, знак вселенской гармонии, правильная тюрьма, где отныне зовётся другом любой знакомый, где отныне неисчерпаемы закрома. Мы увидим всё это, мы — жители преисподней — и войдём в этот рай через самый парадный вход. Мы свободны насколько — куда уж ещё свободней, — что одним только чувством свободы растопим лёд.

    Мои милые, вот вы думаете: что здесь правда?
    Про любовь я не вру или, может быть, про войну?
    Ожидание рая чуть лучше, чем муки ада,
    То есть в мокром окопе страшней, чем в сухом плену.

    Препарируйте мир, изучайте его под лупами,
    Утверждайте, мол, мы с будущим говорим.

    Жизнь — это тест Роршаха, мои глупые,
    Каждый видит в ней то, что
    У
    Него
    Внутри.


        ЖЕСТЯНОЙ БАРАБАН

    В день, когда нервным призывом взвывает труба, прячутся звёзды, а с пушек снимают чехлы, маленький Оскар берёт жестяной барабан с ярким узором, как будто полоски юлы. Дни показных перемирий давно сочтены, в дальние страны от пуль улетают грачи, маленький Оскар не знает причины войны, маленький Оскар стучит, и стучит, и стучит. Заперты наглухо окна, снаружи — полки, цокают лошади, дружно солдаты поют, мрачная мама глядит из-под правой руки, комкая левой потёртую кофту свою. Немо комдив открывает решительный рот, дружно вздымаются горны, чуть слышно свистя. Оскар стучит, задавая ритмический ход всем занимающим город военным частям. Оскар стучит, заменяя им цокот копыт, рокот оркестра, чечётку взводимых курков, злобные крики и грохот полночной стрельбы, звон распылённых прикладом хрустальных венков, плач проводивших супругов соломенных вдов, стоны готовых привыкнуть к сосновым гробам, шорох бумаги под перьями местных кротов. Всё, что угодно, умеет пропеть барабан.

    Знаешь, свобода — внутри, в этом главная суть, в мрачном остроге, в тяжёлой системе цепей. Те, кто на плахе, на дыбе, прибит к колесу, много свободней, чем серый пиджачный плебей. Это свобода сказать, потому что — плевать. Это свобода плевать, потому что — конец. Это свобода лепить то, что принято рвать, это свобода легко и светло сатанеть. Это свобода командовать аутодафе, чувствуя режущий хворост под пальцами ног, это ещё не исследованный спецэффект, слишком опасный для практики даже в кино. Тем, кто ютится в квартирах, понять не дано тех, кто стучит в барабаны и в трубы дудит; те, кто заносит расходы на масло в блокнот, вряд ли поймут тех, кто сердце извлёк из груди. В чёрное время, когда заземлятся кроты, те, кто свободен, поднимут свой флаг на Рейхстаг, выполнив малую норму великой мечты, тут же внезапно под главные символы встав. Шапки взметнутся под сенью командной руки, будут ломиться от яств разводные столы. Те, кто свободен, тотчас сформируют полки и обязательно снимут с орудий чехлы.

    Так образуется время насупленных лбов, время холодных команд и холодных умов, прячется где-то испуганный грохотом Бог, так как свободу он даже умерить не смог. Мерно проходят враги по чужим городам, вьётся по улицам страшный железный дракон. Маленький Оскар стучит в жестяной барабан, чётко диктуя врагам барабанный закон. Оскар свободнее всех, кто тогда и теперь, если ты дробь его слышишь — сиди и молчи. Оскар не знает о том, кто войдёт в его дверь.
    Оскар стучит, и стучит, и стучит, и стучит,
    и стучит
    и стучит
    и стучит


        СВОЕВРЕМЕННОСТЬ

Мой Гумилёв не дожил до ГУЛАГа,
До урок, марширующих, что рать,
До мест, где заключённый, как собака,
Свой жалкий пай пытается урвать,
До голода, до заковских вагонов,
До рельсов, уходящих в никуда,
До низостных шаблонных эпигонов
Его литературного труда,
До Ани, утопающей в блокаде,
До Лены, умирающей в нигде,
До типовых хрущёвок в Ленинграде,
До седины в обвислой бороде,
До строящих амурскую дорогу
В бескрайних рамках нового пути.
Мой Гумилёв не дожил. Слава Богу.
Какое счастье — вовремя уйти.

А я смотрю на мир и мне противны
Политкорректность, ложь, кирпичность лбов,
Поп-звёзды, графоманы и кретины,
Синдром освободившихся рабов,
Излишняя — до глупости — свобода,
Ударившая, как электрошок.
Иосиф Бродский умер. Слава Богу.
Пожалуй, тоже вовремя ушёл.


        ПАЛАЧИ

    Если мир неожиданно станет пустым и плоским, не двухмерным, а именно плоским, как поле льна, я спокойно скажу, мол, готов, господин Юровский, мол, стреляйте, прошу вас, до встречи, моя страна — потому что я знаю, что это слепое царство, это минное поле, татарская Бугульма, тоже против позёрства и рухнет во тьму не за сто, а за лет эдак десять, не больше, сойдя с ума. Я не буду показывать зубы, когда их нету, и не буду придерживать спину, как Гумилёв, потому что мой профиль и так уже — на монетах вытесняет смотрящих незнамо куда орлов, потому что сознание долга — сильнее долга, ну а я не умею бывать у других в долгу, так стреляйте, Юровский, вы слишком глядите долго, слишком долго вы целитесь — больше я не могу.

    Это суть представления — выстрел, его основа и его же верхушка, его боевой конёк, не получится сразу — придётся стараться снова, я смирился — смиритесь и вы, это общий рок. Это общее дело расстрельного и убийцы, это братство стрелка и мишени, огня с водой, мне не нужно повязки — мне важно увидеть лица, и особенно ваше — с нечёсаной бородой, с навесными бровями, с холодным умелым взглядом, с аккуратной причёской, лицо моего врага, и помимо того мне уже ничего не надо, остальное (помимо убийцы) — одна пурга. Просто казнь — это тоже отчасти подвид искусства, нечто вроде поэтики методом буриме, нечто вроде кондитерской — быстро, легко и вкусно, нечто вроде отточенной арии из «Кармен».

    Так спросите меня — Гумилёв ушёл в двадцать первом, так причём тут Юровский, перфоманс-то тут при чём? Я отвечу вам скомкано, даже немного нервно, что все жертвы едины друг с другом — и с палачом. Что палач палачу ближе сына и даже брата, что Сансона свободно возможно считать отцом тем солдатам, которые целились в грудь Мюрата, опасаясь случайно испортить его лицо. Метод тоже неважен — по свежему, по старинке, время тоже не важно — что в мае, что в январе; император Тиберий умрёт на Собачьем рынке, а какой-нибудь нищий — в Париже на пляс де Грев. Так что стоит стрелять — не подменивать петлю розгой, не держаться за нары, как будто от них есть прок, а достать пистолет (пистолет, господин Юровский!), и смириться. Смиритесь и вы — это общий рок.

    Но закончить пустым рассуждением — это плохо. Не хватает морали — и чёрт с ней, о чём печаль? Если жертву свободно умеет создать эпоха, значит, эта эпоха умеет — и палача. Что тянуть за канат, что на нём же висеть на рее: хэппи-энды случаются только в дрянном кино. Выбирай себе сторону, друг мой, решай быстрее. Выбирай, кем ты будешь. А третьего — не дано.


        МОРЕ

    Проблема даже не в части речи, предлог редактором не замечен, а без предлога формат не вечен — и рушатся все мосты. Они стоят на краю обрыва, они смешны и нетерпеливы, внизу — курортные переливы уютной морской воды. Предлог был прост — это встреча в баре, жена болеет и муж не парит, уединение в будуаре, безумный такой роман. Потом три дня и ещё две ночи, и снова тянет, поскольку очень, без проволочек сорвать замочек и броситься на диван. А отпуск мал, поджимает таймер, они не любят коктейль без лайма, они на чай не дают ни дайма, поскольку ни дайма нет. Они так заняты, что не знают, что самолёты вокруг летают, а мир меняется, пропадает и падает в интернет. Они не видят — автомобили дороги в город заполонили, и Мэрлин Мэнсон — икона стиля, и стало цветным кино, они не знают об интернете, и что в пробирках бывают дети, и что недавно поймали йети, а впрочем, им всё равно. Для них три дня — это даже мало, их время двигаться перестало, ледник сменяется снегом талым, и снова ползёт ледник. Любовь — такая смешная штука, они не слышат сторонних звуков, они присутствуют друг для друга, и время — ничто для них.

    А в это время всё изменилось, давно закончилась божья милость, и человечество загноилось, и кончилось навсегда. По предсказаниям кьеркегоров растаял снег, оголились горы, поднялись воды, залили норы — короче, пришла беда. Но мир не может пустым остаться, на фоне новеньких декораций природа стала вдруг обновляться и снова рожать детей. И снова каменным век назначен, а после — медным, и это значит, что человечеству неудача — всего лишь пустая тень. И снова Рим наступает гордый, Аттила снова кромсает горло, Гален описывает аорты, в атаку идёт варяг, затем мечи обнажают галлы, на Рим с востока идут вандалы, и память Марка Элагабала уходит из янтаря. И наступает средневековье, под войском Карла — стальные кони, горит огнём чешуя драконья, на небе — король и крест. А дальше — Санти и Донателло, и культ порока, и праздник тела, и много слов, и немало дела, и смена имён и мест. Всё так вращается и приходит туда, где было однажды вроде, они вдвоём при любой погоде, в любых перехлёстах рек. И Солнце снова стучится в ставни, мы жить, конечно, не перестанем, пора вставать — мы уже устали, пришёл двадцать первый век.

    Они всё в той же лежат постели, они всё в том же живут отеле и слышат ранние птичьи трели, и утро глядит в глаза. Но вот они на балкон выходят и смотрят в море, и море бродит, гуляет море и колобродит на разные голоса. Они стоят на краю обрыва, они до жути нетерпеливы, они исследуют гладь залива, причалы, морской вокзал. Они не знают ни зла, ни горя, — и так заложено априори.

    — Смотри, хороший мой, тут есть море.
    — Чудесно! А я не знал.


        МОЙ ДРУГ

Мой друг, ты скоро станешь Богом и, ощутив такую власть,
Ты в небеса упрёшься рогом и не позволишь им упасть.
И как Земля бы не прогнила, её побеги и хрящи —
Ты не позволишь гавриилам поднять горящие мечи,
Ты будешь прям, ты будешь стоек, ты скажешь «нет» — и это «нет»
Собой прикроет всё пустое, что есть на худшей из планет,
Всех хулиганов, негодяев, убийц, насильников, воров,
Чревоугодников, лентяев и тех, кто льёт чужую кровь.

И лишь одним покоя нету под ослепительной Луной:
Мой друг, молю, прости поэтов. Они ведь крутят шар земной.
Ты их простишь, я точно знаю. Я изучил тебя за жизнь. 
Я понимаю: прижимает. Но ты держись, мой друг, держись.
Ты не сдавайся, что же делать, ты будто маршал на часах — 
И мне конечно бы хотелось иметь «своих» на небесах,
Ведь я боюсь, признаться честно, что вниз лежат мои пути.

Когда не ты, мой друг любезный, то кто другой меня простит?..


        ГНОМОН

    То ли спиленный гномон — примерно на треть, то ли где-то заевшая древняя медь механизма мешает на время смотреть, как на нечто, подобное тверди, и я меряю время то в милях, то в лье, то в отщёлканных девочках дезабийе, как Тиффож в нашумевшем романе Турнье о любви и отчасти о смерти. Это странное чувство — пустые слова не помогут ничем, если даже трава не растёт под нагрузкой в три тысячи ватт там, где встал я и с места не сдвинусь, календарь опустел, расплескались часы, моя совесть дырява, как риддарский сыр, но при этом я всё же доволен и сыт, как подсевший на отруби свинтус.

    Если время застыло, то, значит, уже я навряд ли успею в прогорклой душе обнаружить и вырезать это клише, взгляд на мир через призму разлада, и не будет ни женщин прекрасных моих, ни счастливых детей, воздух чёрен и тих, но страшнее в сто раз, господин проводник, что не будет ни рая, ни ада. Будет просто пустышка, сереющий мир, адекватный системе колючий пунктир, умирающий Энск — не Бангкок, не Каир, не другая какая столица, и безвкусна еда, и не пахнут цветы, и вся жизнь в ожидании тихой беды, и над смогом опять ни единой звезды, и не спится. Ни спеться, ни спиться.

    В этот самый момент окисляется медь, вместо сока берёза рождает камедь, и к хазарской принцессе является смерть, и Венера выходит из пены. В этот самый момент вырастает орда и врезается клином ревущим туда, где застывшие, как в янтаре, города заметает песком постепенно. Пробудитесь, мессир, лучше сна — только явь, мы ещё не закончили несколько глав в этом странном романе — а я был неправ, потому что искал слишком мелко, и теперь я пытаюсь, подобно траве, прорубиться сквозь камень и выйти на свет, и отныне в Париже, в Пекине, в Москве я толкаю секундную стрелку.

    То ли спиленный гномон опять отрастёт, то ли двинется лес, то ли вскроется лёд, то ли пальцы пройдутся по линиям нот, на мелодию впредь обречённых, то ли небо опять озарится грозой, то ли перми на смену придёт мезозой и янтарь разродится прозрачной слезой и отпустит своих заключённых. Мы способны на честность, способны на лесть, мы умеем сложить и умеем прочесть, мы — отличные винтики, значится, несть нам числа, мы — станковые нити; время ткётся из нас и плетётся из нас, как изящный костюм, как дворцовый палас…

    Так беритесь за стрелки. Беритесь сейчас.
    И крутите.
    Толкайте.
    Тяните.


        АЛЕФ

    Сегодня к принцессе Алеф заскочит смерть. Присядет с ней рядом в холодном пустом саду. Они будут тихо на ивовый пруд смотреть. В кармане принцессы Алеф — глазная медь, поскольку она готова идти по льду. Идти, превратиться в ничто, в чернозём, в руду. У Алеф накрыты столы, но очаг погас. Накрыты столы, но на каждом столе — лишь соль. Тогда начинает принцесса творить рассказ из плоти, воды, тростника и подспудных зол, из бед, из забытых слов, из чужих высот, и слёзы текут из её серебристых глаз. Когда-то она понимала язык зверей, и тень её пахла корицей, и тмином — взгляд. Склонялись пред Алеф страницы всех букварей, и даже страницы, в которые впитан яд, его источали для Алеф на новый лад, и даты менялись в небесном календаре. Так, вторник сменялся субботой, а та — средой. Четверг приплывал в понедельник по воле волн. И ноты сплетались вокруг самой первой «до», служа для принцессы вкуснейшей из всех едой, вкуснейшей настолько, что даже владетель вод спускался на Землю и ей подставлял ладонь.

    Но смерть не услышит последних монарших слов, поскольку она уже тысячу лет глуха. И Алеф напишет на глади воды число, число превратится в певчего петуха, петух запоёт под плетенье её стиха, и выйдет на волю доселе незримый слог. А смерть повернётся к Алеф и скажет: «Да». И больше она не ответит ей ничего. Поскольку слова — это просто вода, вода. Вода не удержит на месте небесный свод. Никто не вернётся обратно по глади вод. И слово, конечно, не стоит её труда. Октябрь шириной в два часа заблестит вокруг. Принцесса поднимется и зашагает прочь. Принцесса уйдёт вместе с гостьей, но поутру. Пока ещё вечер ползёт по верхушкам рощ, пока наступает на мир шебутная ночь, принцесса любуется видом собственных рук.

    Проблема не в том, что приходит последний час. Раз времени нет, значит, смерть — это просто миф. Никто, кроме Бога, не властвует над людьми, а он чересчур заботлив для палача, он даже скорее решится нас выручать, выхаживать, холить, лелеять, поить, кормить. Поэтому Алеф спокойна; она идёт, как будто несёт два кувшина с вином в руках; в глазах её — пепел, пустыня, бездонный лёд, и смерть, как всегда, открывает беззубый рот, и воды свои останавливает река.

    Мужчина был смел, он сердился и рвался в бой, он храбро сражался с монголами в их степях, и конь его пал, и копытом стучал, хрипя, уже не владея, ни всадником, ни собой. Уже не спасая ни всадника, ни себя. Мужчина был смел, он не знал, что такое страх. Он рвался вперёд, потому что назад — никак. Подобных ему истязали, жгли на кострах, сдирали с них кожу, держали на трёх ветрах, сажали на кол, превращали в кровавый прах, поскольку весь мир находился у них в руках, а зависть, как водится, мучает дурака. Мужчина сражался за женщину, чей черёд уже наступил, а точнее, вот-вот придёт, уже наступает тот самый бездушный лёд, и смерть открывает, как прежде, беззубый рот. Мужчина с победой приходит в её дворец. Он смотрит на ряску, на плесень, на муть пруда, и он не уверен, что где-то там есть вода, он многое видел — чудесные города, и как с небосклона стекает в прибой звезда, и как по подземным аортам течёт руда, но только теперь он почувствовал: всё, конец.

    Так всё завершается. Крыша венчает башню,
    И ветер уходит за море, и вянет флаг,
    И пахарь от края до края проходит пашню,
    Был наг при рождении — значит, и в смерти наг.
    Так всё замыкается — время царей и нищих,
    И каждая капля, и весь человечий род.

    А он всё идёт. И по-прежнему ищет, ищет.
    И мне иногда даже кажется, что — найдёт.


        СНАЙПЕР

    Всё дело не в снайпере: это его работа, он просто считает погрешность и дарит свет, прицел, запах пота, и выстрел — восьмая нота, и нет ничего романтичного в этом, нет. Ни капли романтики в складках небритой кожи, в измученном взгляде — страшнее всех параной, он так — на винтовку, на спуск, на прицел похожий — чудовищно сер, что сливается со стеной. Поправка на ветер, в виду горизонта — тучи, движение пальца, родная, давай, лети, он чует людей, как по подиуму, идущих, и смотрит на них в длиннофокусный объектив. Ребёнок ли, женщина, это не так уж важно, холодные пальцы, холодная голова, бумажный солдат не виновен, что он бумажный, хорват же виновен, к примеру, что он хорват. Все лягут в могилу, всех скосит одна перчатка, по полю пройдётся прицельный железный серп, бредущие вниз постепенно уйдут из чата: серб тоже виновен, постольку поскольку серб.

    Мы вместе на крыше. Мой палец дрожит на кнопке. Я весь на пределе, поскольку ловлю момент, когда же он выстрелит, жмётся в бутылке пробка, он — главный на крыше, я — просто дивертисмент. Снимаю глаза, чуть прищуренные, так надо, снимаю движение взгляда, изгиб плеча, ты здесь, в объективе, небритый хозяин ада, сейчас заменяющий главного палача. Ты Бог мой, мишень, ты мой хоспис, моя отрава, моё хладнокровие, снайпер, готово сдать, а я всё снимаю твоё — эксклюзивно — право прощать и наказывать, путать и расплетать. Ты в фокусе, снайпер, ты — фокусник под прицелом — с прицелом в руках, с перекрестием на зрачке, в момент фотоснимка ты перестаёшь быть телом, карающий идол на крошечном пятачке. Лишь десять секунд ты их гонишь, как мячик в лунку, по пыльной дороге в колёсных стальных гробах; модели твои — точно лица с полотен Мунка, не знают о том, кем решается их судьба.

    А он говорит мне с улыбкой, снимай, фотограф, я знаю твой стиль, я журналы твои листал, я тоже умею быть умным, красивым, добрым, таким же, как все, без вживлённого в глаз креста. Но помнишь, вчера на пригорке, вон там снимал ты каких-то вояк, поедающих сыр с ножа? Я палец на кнопке держал полминуты с малым.

    Но я милосердней тебя. И я не нажал.


        РЕВЕРС

Это проигрыш, брат, ведь иначе никак не скажешь,
Никаким другим термином даже не назовёшь,
Ты продул, просвистел, провалился, куда уж гаже,
Безобразней, позорней попасть под мясницкий нож
Или в сточную яму, в канаву, в дерьмо, в клоаку,
Ты порвал всё, что мог, свою совесть зубами рвя,
Ты хотел бы на плаху — так фиг тебе, фиг на плаху — 
Только в яму, к помойным жукам, к земляным червям.

Это проигрыш, брат, на тебя будут псы мочиться,
На тебя будут харкать враги и плевать друзья,
Ты уже не отмоешься, поздно хотеть быть чистым,
Это крышка, труба, с этим далее жить нельзя.
До свиданья, прощай, твоя песенка нынче спета,
Это проигрыш, брат, не забудь, такова игра.

Ну а если ты всё же считаешь это победой — 
Поздравляю тебя. Поздравляю с победой, брат.


        ДЖЕКИЛ И ХАЙД

Пропал мой друг. Не погиб, но исчез куда-то,
Оставил на карточке месячную зарплату, 
На столике в кухне — недоеденного салата
Полмиски плюс немытый пустой стакан,
А после он вышел — в октябрь, во мглу — из дома,
Его, говорят, ещё видели на Садовой,
Он шёл неуверенно, будто под белладонной,
Хотя, вероятнее, просто был в стельку пьян.

Он был весельчак, помнил множество анекдотов,
Смеялся над шефом, чуть-чуть презирал работу,
Рубашки его обязательно пахли потом — 
И он их старательно два раза в день менял.
Он пел под гитару и знал три аккорда с лишним,
Однажды на праздник по пьянке залез на вишню,
И мы его, как напроказившего мальчишку,
Снимали оттуда, как помню, почти полдня.

Он очень любил собак, а котов — чуть меньше,
Но больше всего обожал он, конечно, женщин,
Подобных Джоконде, как будто с картин сошедших,
Слегка непонятной, божественной красоты.
Он несколько лет назад вдруг решил жениться
И выбрал такую таинственную девицу,
Что та ухитрилась обчистить его и смыться,
Разрушив его намеренья и мечты.

Он много читал и смотрел регулярно телек,
Ему никогда не хватало на что-то денег,
Местами он был, как классический неврастеник,
Задёрганный, огрызающийся, смурной.
Порой он бесился от мелочи, без причины
И даже ударить мог, что женщину, что мужчину,
Такие черты обычно неизлечимы,
Наследственность — говорил он — всему виной.

Потом отходил и опять становился добрым,
Подкармливал птиц покупной ароматной сдобой,
На лето хотел слетать, например, в Кордову
И всех приглашал с собой, говорил: «Плачу!»
Он весело жил, он писал пресмешные хайку,
Но жизнь, как обычно, слегка подкрутила гайки,
Ему предъявив слишком сложный, пожалуй, райдер,
Задув его, как оплывающую свечу. 

А как его звали — Джекилом или Хайдом — 
Я, собственно, даже не помню. И не хочу.


        БЕЗЫСХОДНОСТЬ

Она приходит под вечер и, тяжело
Вздыхая, идёт на кухню готовить ужин.
Он смотрит новости и ждёт её за столом:
Обыденные обязанности для мужа.
Она проливает кофе, на кухне — лужа,
И блинчики подгорели: сплошной облом.

Она приносит ему тарелку, и он
Причмокивает, наполняя пустой желудок.
Затем наступает обычный совместный сон,
Кино на экране затуманивает рассудок.
И ночь превращается в новое время суток,
В диванный полудрёмный иллюзион.

Потом они опускаются на постель,
На свежее бельё, в ароматный мрамор,
Всё меркнет, есть система сплетённых тел,
Вне всех границ, вне связей, законов, рамок.
Потом он отворачивается. В темноте
Не видно её зудящих душевных ранок.
Ей завтра вставать, как обычно, что значит — рано.

Она готовит завтрак — на них двоих,
Потом уходит. Он нежится на кровати.
Он думает, что город нежен и тих,
Но ошибается. По шумной улице, кстати,
Идёт она. В её наушниках — радио,
Там новый хит. Певец голосист и лих.

Её работа — типичный планктонный слой,
Бумаги, бухгалтерия и компьютер,
Весьма высоко оплаченные минуты,
И к шефу она сидит хорошо — спиной.
И, к слову, её совсем не тянет домой,
Поскольку дома такие же точно путы.

Она уходит с работы примерно в пять:
Она отпросилась, свободно найдя причину, —
И едет в такси, и сидит, точно леди, чинно,
Таксист молчалив. Ему точно на всё плевать.
Квартира шестнадцать. Звонок. А затем — опять.
И дверь открывается. За дверью — другой мужчина.

Она приходит под вечер. Стоит у стола. 
Готовит ужин. Вода из-под крана льётся.
Они едят, смотрят кино, она поддаётся,
Они занимаются сексом на старый лад. 

Он шепчет в стенку: «Я знаю, где ты была,
Но я прощаю тебя. Что мне ещё остаётся?..»


        ПЕРСОНАЖ

Эта графика — слышишь меня? — хороша чертовски,
И особенно, кстати, мне нравится интерфейс
Тех, кто спит иногда со мной — элегантных, броских
И готовых сорваться в любой сумасбродный рейс.
И движок ничего — не завис до сих пор ни разу,
Что порой тормозит — ничего, всё равно зачёт.
NFS отдыхает: всего-то выйти на трассу — 
И уже не посмеют вмешаться ни Бог, ни чёрт.

То, что жизнь есть игра, доказали ещё шумеры
(Как обычно, на древних табличках нашли расклад) — 
Чтобы в это поверить, не нужен избыток веры,
Доказательства здесь, на любой обозримый лад:
Чуть не так двинешь мышью — и тут же сорвёшься в штопор,
А назад — не вернуться, естественно: сэйва нет,
Здесь — баланс на канате, из грязных подвалов — в топы
И обратно в подвалы. И это нравится мне.

Даже жанр — любой. Выбирай, что тебе по нраву,
Я, к примеру, по квестам, тебе — РПГ, вперёд,
Те, кто выберет шутер, пожалуй что, тоже правы,
Потому что полезно порой пострелять в народ,
Для острастки, к примеру, а может быть, для побудки,
Поднимайтесь: включить мониторы, войти в игру
И не спать, потому что круглы в риалтайме сутки,
Только глупая смерть разорвёт этот чёртов круг.

Персонажей немерено, сцен, декораций — море,
Сотни видов оружия, дикий набор машин,
Безупречные реплики в ссоре и в разговоре
И безумные, просто безумные тиражи.
Вавилонская башня, вертеп, суета, движенье,
Многослойность концовки, не путь от стены к стене,
А полёт над планетой, где мы, как назло, мишени
Для других игроков. Но и это нравится мне.

Недовольные могут нажать на смешную кнопку — 
Это то ли «reset», то просто — в игре — курок.
Дуракам — до свидания. Бай, в газенваген, фтопку,
Не берись за игру, если знаешь, что не игрок.
И мне нравится это. Так тянут и проц, и память,
Что порой даже кажется: всё это — наяву. 

И одна только вещь мне не нравится — как исправить? —
Ролевой персонаж, 
За которого
Я
Живу.


        ОПОЗДАНИЕ

Ты опоздал, но не так, как опаздывают в кино
На пять минут, там же трейлеры всё равно,
И можно ещё успеть прикупить вино
И пронести его, незаметно заткнув за пояс.
Она ждёт тебя до самой до темноты,
У тебя будет новый шанс подарить цветы,
А если его не будет, то значит, ты
Опоздал не так, как опаздывают на поезд,

Опоздал не так, как опаздывают на фронт:
Батальон ушёл, а ты, распоследний франт,
В элегантном мундире, в тылу, как трусливый дронт,
На безбабье влюбляешься в маркитантку Катю,
И она говорит: принеси мне, мон шер, воды.
И она говорит: дотянись-ка ты до звезды.
И она дождётся. Это значит лишь то, что ты
Опоздал не так, как опаздывают на свадьбу,

Опоздал не так, как опаздывают к столу,
Всё уже подъедено дочиста, на полу
Лишь собаки дерутся за кости, да в углу
Отдыхает свидетель, разорванная рубаха.
Если шанс ещё есть, спрячь свой нелепый стыд,
Если есть вероятность тихонько свалить в кусты,
Это значит лишь только одно. Это значит, ты
Опоздал не так, как опаздывают на плаху.

Просто ты какой-то момент вдруг обнаружил,
Что способен выбраться в день, выйти наружу,
Что способен использовать свой волшебный билет.
Ты открыл окно, ты бросился в небо, в воду,
Ты внезапно решился вырваться на свободу,
Ты внезапно решился принять и понять свободу.

А свободы уже давно, мой хороший, нет.


        ДЕВОЧКИ

…А вот мои девочки — красивые, точно куклы, я, верно, их балую — пусть вырастут недотроги,
По первому зову, по рёву всегда иду к ним: ревущие дети бессовестны и жестоки,
И я одеваю их в платьица от «Версаче», и я наливаю им сладкой и вредной «Колы», 
Отцу-одиночке непросто — а как иначе, об этом молчат, к сожалению, все законы.
Девчонки болеют — я тут же бегу в аптеку, девчонки скучают — включаю им телесказку,
Кому в мои годы — всё бары да дискотеки, а мне — куклы «Барби», фломастеры и раскраски.
Красивые девочки, можно сказать, близняшки, хотя между ними два года, два года с лишним,
Цветные пальтишки, сердечки на белых чашках, у каждой кроватки — черешни, айва и вишни.
И я б не работал, но всё же нужна работа — я балую их, и немалого это стоит,
Работа — рутина, источник моих доходов, но это пустое, работа всегда — пустое. 
А дома — они меня ждут и смеются вместе, и вместе едят, и глядят на меня с улыбкой,
Я — лучший отец, в этом нету ни грамма лести, мои золотые, любимые мои рыбки.

Приходят другие. На улице — пусто, голо. Другие молчат, быстро пишут в своих блокнотах,
Я рвусь к своим детям. Меня прижимают к полу. Они говорят. Обо мне, вероятно, что-то.
Уносят детей. Отпустите, гнусные морды! Они же живые, они меня любят, любят!..

Они отвечают: мёртвые, слышишь, мёртвые. И почему-то говорят обо мне: ублюдок.


        ЛИФТЛАЙФ

    Всё происходит в пределах лифта, быстро и жёстко, не стоит флирта, просто народ против Ларри Флинта вряд ли имеет вес. Толстые стены сверкают глянцем, в узком пространстве — плохие танцы, нужно неслабо поизгаляться, чтоб был доволен бес. Если доволен, то исчезает, дальше носи эту тяжесть, зая, в общем и целом, конечно, зная: кесарево грядёт. Места не много, но всё же хватит, ну-ка ложись, — никакой кровати, — здесь и случается birthday party, вниз животом на дот. Мальчик рождается, слава Богу, верно, он в жизни найдёт дорогу, к дьяволу девочку-недотрогу, мальчик уже растёт, так, по секундам, промеж делами — Брэдбери, помните «Лёд и пламя»? — он говорит «до свиданья» маме: этот параграф стёрт.

    Он поднимается, сильный, ловкий, и нажимает ударом кнопку, видно: десяток его не робкий — и запускает лифт. Движется лифт, и мальчишка тоже, крепкие руки, литая кожа, звонок, удачлив, неосторожен, резок и чужд молитв. Пятый этаж — он уже мужчина: первая девушка — ну, с почином; далее будет таких бесчинных сотня на каждый шаг. Он прочитал Дюморье и Сада, он элегантный, уже усатый, впрочем, этаж-то уже десятый, видимо, скоро шах. Шах — это выгнутый позвоночник или, к примеру, нефрозы почек, в общем, болезней любых источник, тело — почти тюрьма. Светят диоды: табличка «двадцать», он начинает уже сгибаться, сыплются зубы, и, может статься, завтра наступит мат.

   Бедный старик, он на самой крыше, то есть неясно, куда уж выше, дышит едва (но пока что дышит), в складках тяжёлых лоб. Как бы обратно, сквозь все заслоны, и в материнское снова лоно, в мякоть и нежность, — он исступлённо давит на кнопку «стоп». Всё, остаётся на «единицу» просто нажать — и в здоровье влиться, омолодиться, прихорошиться, юным навеки стать… Только уже не хватает силы, как это выглядит некрасиво — хватит, довольно тянуть резину, мера его пуста. Дверь открывается, он выходит, странно одетый не по погоде ангел встречает его на входе, машет ему рукой. К лифту привыкнуть легко, наверно, так же несложно привыкнуть к небу. Лифт же уходит, внизу, на первом, ждёт пассажир другой.

    Я — пассажир, мне осталось мало, сколько бы жизнь меня не ломала, я расплачусь за поездку налом — чтобы сойти теперь. Я не хочу до вершины, слышишь? Что ты на ухо, лифтёр, мне дышишь? Что ты дыханием смрадным пышешь? Ну же, открой мне дверь. Он открывает — посередине, где разноцветные магазины, офисы, боулинги, точно тина, тянут к себе, к себе. Я не уверен, что это правда, то есть лифтёр не довёз до ада или до рая — кому как надо, скучно, мне скучно, бес.

    «Стоп» — это кнопка, она свободна, ну, нажимай же, когда угодно, или в конце, или — мне подобно — прямо сейчас держись. Двери откроются на распутье, лейся вокруг раскалённой ртутью: если ты вышел сейчас — пусть будет.

    Так как ты вышел — в жизнь.


        МОЛЧАНИЕ

боги молчали когда ты ушёл на фронт
боги молчали когда ты стрелял в других
помни дружок если бог открывает рот
вряд ли он нежную песню тебе споёт
вряд ли исполнит к примеру победный гимн

бог не умеет быть тихим ведь божий глас
много опаснее иерихонских труб
боги молчали когда поступил приказ
ты потерял пару пальцев и левый глаз
стал неулыбчив и хмур и с друзьями груб

боги молчали когда от тебя ушла
та обещавшая ждать до седых волос
нет говорила она я совсем не зла
просто дела закрутились на новый лад
всё что доселе обещано сорвалось

боги молчали хотя ты у них просил
слово лишь слово одно тишина в ответ
ты поднимал к небу взгляд из последних сил
в небо ты камни бросал кулаком грозил
боги молчали как будто их вовсе нет

холодно в мире где боги всегда молчат
впрочем мы знаем о них лишь из древних книг
если ты видишь кого-то на ком печать
или кого-то бессильного отвечать 
или кого-то под лапой у палача
тех кто вопрос задаёт а они молчат
вспомни себя
и ответь на вопрос за них


        ЛЕЗВИЕ

    Анна взойдёт на мост, узкий, как бритвы лезвие, бросит беспечный взгляд в чёрную пустоту. Всякий, кто наг и бос, выбросив бесполезное, встанет за Анной в ряд, двигаясь по мосту. Встанет за Анной в ряд, будет её подталкивать: «Ну же, давай быстрей! Страшно тебе, поди?..» Ты помолчал бы, брат, — будь настоящим сталкером, хочешь вести в игре — ну так давай, веди. Анна идёт вперёд, руки расставив в стороны, в правой руке держа бремя своих грехов, горестей и забот; платье её оборвано, как и её душа, сито для сквозняков. Левая же рука — всякие добродетели, радости и любовь, скромность и красота, только вот у греха больше в разы свидетелей, тупоконечных лбов, пляшущих в никуда. Анна идёт вперёд, мастерски балансируя между обрывом вниз и вознесеньем вверх; Анну никто не ждёт, верящую и сильную, это её карниз, периодичность вех.

    Каждому — свой мосток, свой дисбаланс над пропастью, гиря в одной руке, гиря в другой руке. Каждому свой итог, кто-то — в чаду и копоти, кто-то на волоске, тоненьком волоске. Справа — гниющий ад, чёрная вакханалия, холод полярных льдов, вечная мерзлота, шах и сейчас же мат: к чёрту твои регалии, нынче же будь готов в бездну упасть с моста. Слева — зелёный рай, красочное цветение, свежесть весенних трав, мир, тишина, покой, но такова игра, правила поведения: раз ты боец добра — в ад маршируй и пой. Лейся, чумной мотив тех, кто идёт по кромочке, тех, у кого в глазах — остервенелый страх; ну же, давай, веди, не дожидайся помощи, это твоя стезя, это твоя гора, это твои ветра, насыпи и течения, видишь, ли, экзерсис ждёт тебя, дурака. Если же я не прав, я не прошу прощения, мне бы с тобою — вниз, ноша моя тяжка.

    Анна идёт вперёд, в этом её призвание, в этом её судьба, как объяснить ещё. Анна давно не ждёт истины и познания, вера её слепа, мысли её не в счёт. Мне бы теперь упасть — чёрт с ним, в любую сторону, если случится в ад — значит, случится в ад. Ад раскрывает пасть, прочь улетают вороны, что-то мне говорят, что-то на птичий лад. Анна идёт вперёд, мост всё такой же узенький, ноши в её руках, в целом, вполне равны. Тихо она поёт, тихо играет музыка, тихо течёт река, вороны лишь шумны.

    Страшно не впереди и не внизу, где месиво зла и добра, где рать рая вползает в ад. Страшно вот так идти, в медленном равновесии и до конца не знать, грешен ты или свят. Авель ли слева ждёт, справа ли стонут Каины — кто-то один из них будет со мною в такт. Страшно идти вперёд, вечно и неприкаянно. Господи, подтолкни, не оставляй вот так.


        МОНОЛОГ ИЗ НЕИЗВЕСТНОСТИ С ПРОТИВОПОЛОЖНОЙ СТОРОНЫ

Приходит день, и солнечные иглы 
пронзают лабиринты пышных крон. 
Всё то, что с темнотой исчезло, стихло, 
теперь, проснувшись, обратилось в звон.
Звенит свирелью иволга, играет 
на скрипочке невидимый кузнец, 
трещит скворец: вокруг зачатки рая, 
приюта остановленных сердец.

Вчера был бой. А может, две недели 
назад. А может даже, целый год, 
поскольку время — лишь для тех, кто в теле; 
для тех, кто вне — безвременье грядёт. 
И мы лежим, мы слышим пенье птичье 
и видим стрелы солнечных лучей, 
и нет судьбы страшнее безъязычья 
среди иноязычных палачей.

Нас взяли в плен, но обращались сухо, 
спокойно, с уважением к врагу. 
Я мог сержанту бросить в рожу — «Сука!» — 
но думал, мол, слова приберегу. 
И нас вели — вокруг шумело лето — 
и строили в ряды по головам, 
и я молчал, поскольку напоследок 
не стоит зря разбрасывать слова. 

Мои враги внимательно и хмуро 
смотрели в землю. Я — стремился вверх. 
Я мог сказать, что победит мой фюрер, 
что в их страну придёт Великий Рейх, 
но вновь смолчал. Молчание — достойно, 
молчащего считают образцом. 
Я встретил смерть, в глаза им глядя, стоя. 
Пусть вороны склюют моё лицо.

Приходит ночь чуть слышно, тихой сапой, 
я погружаюсь в эту благодать. 
Я предвкушаю пушечные залпы: 
Германия готова побеждать. 
Но не заснуть: во мне трепещет жало, 
я не могу отчалить в верхний мир, 
покуда есть — пусть мизерный и жалкий — 
но всё же шанс, что я погиб 
за миф.


        ВОЛХВЫ

    Подари мне каменья, которым ты равных не видел, разори свои трюмы, запасы свои разворуй, меценат голодранцев, дырявых мошон покровитель, распусти этих прихвостней, ты не нуждаешься в свите, и ослов прикажи разнуздать — им свободней без сбруй, да шагай босиком — твои раны залечит Спаситель. Сохрани мне в подарок пригоршню блестящего злата и ларец жемчугов, да монету с портретом другим, вот и всё — ничего от тебя мне, по сути, не надо, но уж коли пришёл, так негоже кичиться нарядом, раздевайся у двери, входи, как родился, нагим, и, возможно, заслужишь местечко чуть дальше от ада. Ты явился к царю? Предвосхищу, проситель, сомненье: я действительно царь. Загляни, загляни мне в глаза. Я сказать не могу, но ты чувствуешь сердцебиенье? Это я сочленяю в тебе разнобойные звенья, я латаю тебя по живому, мой друг Бальтазар. А теперь уходи: за тобою я вижу две тени.

    Ты с любовью пришёл? Что принёс ты, скиталец, помимо своих жалобных чувств, этих жалких сердечных потуг? Не за тем ежечасно приходят сюда пилигримы, чтобы дать мне любовь, но приходят, несчастьем гонимы, чтобы взять у меня, ты за этим явился, мой друг? Если нет — так иди, как и шёл, в направлении Рима. Расскажи мне о ней, пусть не знаю я женского тела и навряд ли узнаю, поскольку я должен быть чист. Ты ведь чёрен, Каспар, как посмел ты посвататься к белой? Как посмел натираться пустынным суглинком и мелом, как на ярмарках красят порою себя циркачи? Пред тобой не склонилась рабыня — и в этом всё дело. Забери свою ладанку, что мне твои благовонья, если справа осёл, да и слева, поди, не цветок. Загляни мне в глаза, что ты видишь, властитель, в них, кроме бесконечной любви? Ничего. Так навьючивай пони и греби, сколько можешь, поскольку любовь — это Бог. А затем уходи, и, пожалуйста, без церемоний.

    Что, мальчишка, несёшь? Свои беды, проблемы, пороки? Ты лишился пристанища, крова и трона, поди? Положение может быть невероятно высоким, но чем выше забрался, тем более, друг мой, жестоким, обещает падение быть, потому и гляди, не сломай о придворные камни монаршие ноги. Ты обижен на мир, понимаю, забрали кормушку, но ничтожна любая кормушка на фоне моей, потому предложи оскорбителям верность и дружбу и налей им вина в драгоценные кубки и кружки, и прости им обиды, и прошлое хмелем залей, вот тогда и поймёшь, что не слишком-то это и нужно. Что стоишь истуканом, в глаза мне смотри, пустомеля, неудачливый принц, я с тобою веду разговор. Обещаю тебе, Мельхиор, не пройдёт и недели, как тебе возвратят твоё царство, рабынь и постели, вот тогда ты и вспомнишь мой странный приказ, Мельхиор. И уйдёшь, как уходишь теперь от моей колыбели.

    Одного лишь хочу — нет, не ладана, злата и мирры, не красивых одежд, не подушек под тельцем моим. Пусть четвёртым волхвом будет мрачный стареющий Ирод, изувер, кровопийца, гонитель свободы и мира, этот хитрый искусный политик, удачливый мим, никому никогда не плативший положенной виры. Приведите его, позовите, пускай он приедет и меня поцелует в уста, и ударит поклон, вот тогда я пойму, что не зря появился на свете, вот тогда, торжествуя в преддверии шага к победе, он посмотрит в глаза мне серьёзно, бесстрастно и зло. И прольёт мою кровь — но спасутся невинные дети. Тридцать лет до креста — слишком долго, я просто устану столько ждать фарисеев, Иуду и крики толпы. Почему не сейчас этой силой, мне Господом данной, заплатить за грехи, как могу я платить беспрестанно тридцать лет, одинаково скучных, пустых и скупых.

    Позовите мне Ирода.
    Я призываю тирана.


        * * *

Всё получается случайно: закатный солнца полукруг,
Рассыпанные точки чая, в лицо сложившиеся вдруг,
Весёлый взгляд прекрасной леди, мироточивый лик святой,
Друг друга рвущие медведи, добычу ждущий козодой, 
Случайны кадры неубитых в разгар бушующей войны, 
И ослепительные виды полей воюющей страны,
Улитка на скалистом склоне, узором выросшая ржа —
Случайно всё, пожалуй, кроме портретов лидеров держав.

Нет лучше принятых решений, чем инстинктивно, наугад, 
Прицела нету совершенней, чем просто неприцельный взгляд.
Снимай на глаз, Альберто Корда, модели не ищи во мне — 
И сможешь то поймать, фотограф, 
чего на самом деле 
нет.


        МРАЧНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

    Как не зависит от расставаний взаимных чувств шебутной мотив, так сквозь сплетения расстояний твоя свобода к моей летит, и ты садишься за пианино, блестит в причёске шальная медь, ты смотришь девственно и невинно, мол, что, хороший, тебе напеть. Ты знаешь несколько сот мелодий и сочиняешь порой сама, но только где-то в кафе напротив, что закрывают от нас дома, смешной мужчина в потёртом фраке творит такое по воле нот, что все окрестные буераки встают как горы — наоборот. Я вспоминаю о нём внезапно, когда гляжу на тебя сейчас, я чую твой бесподобный запах, ты так прекрасна и горяча, но я прошу, позабудь сомненья, аккорд печальный, прошу, возьми: сыграй мне «Мрачное воскресенье», моя прекрасная Дореми.

    Ты отвечаешь: молю, не надо! Давай, я лучше сыграю вальс, фокстрот, лезгинку и буду рада, как будто музыка — лишь для нас, сыграю Моцарта, Паганини, Шопена, Шуберта, Галеви — скажи сейчас же любое имя, любое прозвище назови, сыграю Хендрикса — на гитаре, попросишь Гайдна — возьму гобой, дуэт с собою сыграю в паре и трио тоже сама с собой, всё, что угодно, помимо этой, не трать ты нервы мои, не трать — такой мелодии вовсе нету, я не желаю её играть. Но я отвечу — и ты поверишь, — что нет родней для меня души, чем позабытый венгерец Шереш на волнах «Радио Ностальжи», и я прошу, выходи из тени, пускай погонит строфу строфа, сыграй мне «Мрачное воскресенье», моя прекрасная Ремифа.

    Ты начинаешь, и я пытаюсь понять, что музыка говорит, и что во мне постепенно тает, и что горит у меня внутри, любая пауза и созвучье толкают мерно меня вперёд, кромсай меня, изуверствуй, мучай, жги на костре из венгерских нот. Давай, тяни меня в подземелье, к окну, к решётке, к системе бритв, бросай на рифы, сажай на мели и рви, как собственный рваный ритм, когда во всей чехарде кромешной, в безумной, давящей немоте ты вдруг почувствуешь эту нежность, которой более нет нигде, и вот тогда ты меня оставишь, и суд твой будет суров и скор, поднимешь руки с блестящих клавиш и встанешь, не разрешив аккорд.

    И будет пахнуть вином осенним, и ты попросишь, глотая соль: сыграй мне «Мрачное воскресенье». Как можешь, глупый мой Мифасоль.


        О ПРЕКРАСНЫХ ДАМАХ В КИНЕМАТОГРАФИЧЕСКОМ РАКУРСЕ

Прости меня, что глуп, моя богиня,
Что некогда себе испортил вкус
И всё, что ныне делаю, — во имя
Важнейшего из видимых искусств,
И восхищаюсь, и гарцую нервно,
И выгибаюсь от душевных мук,
Когда в киноэфире — Ингрид Бергман,
Прекрасная полсотни лет тому.

За часом час, неделя за неделей,
За годом год (а после — пустота)
Я отметаю «видео-» и «теле-»,
Как пройденный историей этап.
К моей персоне благосклонен случай,
И смотрят на меня глаза в глаза
Софи Марсо и Моника Белуччи,
Прекрасные пятнадцать лет назад.

Скажи мне, как отвыкнуть от экрана,
От прошлого пленительных руин,
Как слезть с иглы, не раздраконив рану,
Как бросить этот чёртов героин?
А ты в ответ меня окинешь взглядом
И скажешь: посмотри, дружок, сюда. 
Я здесь, my love, сижу с тобою рядом. 

Прекрасная сейчас и навсегда.


        ПСЫ ГОСПОДНИ

Так гляди на меня и беги, коли я на взводе,
Коли падают прямо на лапы комки слюны,
Потому что запомни, ублюдок, я — Пёс Господень,
За тобою, паршивец, не может не быть вины.
Ты уверен, что праведен, значит, латай прорехи
В избирательной памяти — все вы в одном ряду,
Ибо грех — это русло, в котором текут все реки
К безобразию, алчности, в темень и пустоту.

Лепечи — не отмоешься, сволочь, воды не вдосталь,
Оттирайся песком и пощады, давай, проси,
Тебя ждут пустыри и заброшенные погосты, 
Твоё место — в канаве, на свалке, в дерьме, в грязи,
Улепётывай прочь, что мне толку в тебе, уроде,
Не наешься тобой, даже мяса — всего на зуб,
Но я должен терпеть, потому что я — Пёс Господень
И, подобно кресту, на себе этот ранг несу.

Говори, что старался быть добрым, хорошим, честным,
Что однажды слепому проспект перейти помог,
Что однажды в метро уступил старушонке место
И однажды принёс на могилу отца венок,
Что пытался пройти свою жизнь на высокой ноте — 
Не закончить, как все, а вот именно что пройти,
Да не выйдет, мерзавец, поскольку я Пёс Господень,
И меня на подобной мякине не провести.

Показушные подвиги можешь оставить в прошлом,
Пионерские грамоты тоже к чертям пошли,
Я немало дурного видал, но паскудней рожи
До сих пор не встречал ни в одном уголке земли.
Ты сожмёшься в кулак, в инфузорию, в реверс, в решку,
Притворишься ничем, просто пёрышком на ветру,
Комаром в янтаре, мотыльком, на огне сгоревшим,
И пятном на стекле. И тогда я тебя сотру.

Раскрошу в порошок, разжую, размелю клыками,
Потерплю и не выплюну, сморщусь, переварю, 
Пропущу сквозь себя, как случайно попавший камень,
Как проглоченный с косточкой высушенный урюк.
Ты посмотришь вокруг и заметишь, что мир — на взводе,
Что кругом — негодяи, глаза их во тьме горят.
Вот тогда ты поймёшь, что отныне ты — Пёс Господень,
И покажешь оскал, и отправишься в свой наряд.


        ИСПАНКА

Ты едешь вниз, мостовая щекочет нервы,
Трамвай грохочет, кондуктор закрыл глаза.
Ты помнишь, Лиза, твой мальчик всегда был первым — 
Прямым, как штык, и стремительным, как гюрза.

Ты едешь мимо кондитерской, мимо банка
И смотришь в окна, и время летит вперёд.
А он уехал. Его унесла испанка.
Но ты до сих пор не веришь в его уход.

Он был красив, как красивы бывают боги,
И щедр, как принц, хотя сам получал гроши,
Он мог быть ветреным или предельно строгим — 
Но главное, он умел тебя рассмешить.

Умел играть на гитаре и пел романсы,
Ходил по театрам или порой в балет,
А, впрочем, больше всего обожал он танцы,
Но как иначе — ему было двадцать лет.

Ты видишь город и шепчешь себе: «Живая…»,
Целуешь молча совместный фотопортрет,
И каждое здание там, за окном трамвая,
Тебе намекает: нет его больше, нет.

Ты хочешь выйти, ты просишь: «Остановите!»,
В истерике бьёшь водителя по спине,
Но он не слышит, а, может быть, и не видит:
Взывать к нему — что молиться глухой стене.

Трамвай уже по-за городом. Полустанки,
Деревни и звонкий хохот сельских ребят. 
А ты мертва, ведь тебя унесла испанка.
Но ты и сегодня веришь, что — не тебя.


        * * *

...и когда от тебя отвернутся твои враги,
Ты войдёшь в новый год с опустевшей страницей злости,
И закроется ад, и померкнут его круги,
На обеих шестёрках судьба остановит кости,

И когда ты почувствуешь странную пустоту,
Будто вместе с врагами кого-то ещё теряешь,
Тишину нарушает лишь только сердечный стук,
Пять шагов до окна, до карниза, до сна, до края,

Вот тогда-то и вспомни, что Бога ты создал сам
Направлением взгляда, движениями, стихами. 
Наклонись, приложи свои губы к его устам
И сделай ему
искусственное
дыхание.
Сайт Тима J. Скоренко
Сайт Тима J. Скоренко© Тим Скоренко